Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Пахан смотрел в окно на гуляющий Шанхай, но не видел его…

Милиция… Уж лучше бы не вспоминал о ней фартовый. Задери он и теперь рубаху на спине, железо бы не выдержало.

Кожа клочьями срасталась, лентами вспухала. Сломанные ребра, сросшиеся вкривь и вкось, хранили память о тяжелых милицейских сапогах, резиновых дубинках. Были на теле пахана и следы каленого железа. Клеймили его не раз, как скотину. Выбивали не только зубы, а и десна. На руки и ноги лучше не смотреть. Десятки переломов. И все — работа милиции.

Его били, он убивал. Его приговаривали, он мстил.

Злоба за злобу, месть за месть. Слепая ярость никогда не имеет разума. Кто прав, кто виноват в искалеченной человеческой судьбе? Да и кого она интересовала?

Следы жестокости на теле и те не всегда заживают бесследно. Из памяти они не уходят никогда…

Скольких

он убил и сколько раз его убивали, давно потерян счет.

— А почему у тебя кликуха такая? — нарушил Бурьян молчание.

Леший отмахнулся, рассмеявшись, помолчал. А потом заговорил, прогнав прочь горькое:

— Зеленым я тогда был. Только начал фартовать по большой. Когда с зоны впервой смылся. С кентами слинял. Ну и после встречи с родителем взяли меня законники на банк, в Минск. Файно мы там провернули. Два миллиона сняли, как одну копейку. Никого не замокри-ли. Даже собак мусоровских не вспугнули. А в ресторане, когда рассчитываться стали, официант на купюры глянул. Нам бы смыться, так нет, допить решили, что в бутылке было. Не успели разлить — легавые возникли. Уже с браслетами. Наготове. Оказалось, по всем точкам было приказано следить за номерами купюр, свернутых в банке. И коль наткнутся, засветить тут же тех, кто этими банкнотами рассчитываться будет. Мы и попухли, — рассмеялся Леший. И продолжил, откашлявшись: — Только не на тех козлов напоролись, чтоб мы добровольно в браслетки сунулись. Переглянулись. Легавых трое. Нас — пятеро. Я с краю сидел. И как долбанул того, какой меня уже за шиворот взял, он собственными яйцами подавился. Невпродых ему стало. Кинулся на второго, третий — пушку достал. Мы — ходу из кабака. А там — толпа. Хлябальники развесила, ни хрена не допрет. Мы — к окнам. Легавые — за нами. Палить ссут, чтоб кого ненароком не задеть. Мы тем воспользовались. Вышибли окна и вниз. А второй этаж. Но пронесло. Мусора забздели следом за нами сигать, из пушек по нам стрелять начали. Мы — сквозняк дали. Задворками смываемся. На трассу. А легавые дозвонились. И каюк. Нагоняют мусора. Уже в десятке метров. Тут на наш кайф — самосвал чуть затормозил. Мы — в него. Разом. Куда попрет — хрен его душу знает. А он, падла, за город смылся и как дал газу. Мы в кузове, что пустые бутылки, так и покатились. Лягаши за нами на мотоциклах. Но шоферюга попался — зверь. Жмет — усирается. Видать, тоже легавый дух не терпит. И оторвался файно от мусоров. Сунули мы ему пачку крапленых купюр. Он и ботни, что в зону едет. Там пашет. Вольнонаемным. Потому, мол, прятать негде. И посоветовал через болото пройти, там безопасно. Леса партизанские. Глухие деревни. Менты тех мест ссут. Мы и сработали. Поперли на болото, как последние пидоры. Не усекли, что на болоте не то дышать, кашлять и ходить, бздеть и то хана. Без проводника и вовсе возникать не след. Чужие мы в тех местах. А легавые там родились, шкуры вонючие. Ну и вскоре повисли у нас на хвосте. Хорошо, что ночь наступила. Мусора фарами мотоциклетными болото осветили. Мы харями вниз попадали, и, как пидоры, сраками кверху меж кочек ползем. В грязи, в вонище, в тине, Лягушки, глядя на нас, в обморок падали. А мусора следом хиляют, тоже на яйцах катятся. Я смекнул. И вякнул кентам, чтоб отрывались без меня. Что легавых уведу от них. На себя беру. Коль пофартит, встретимся в Бресте через пару дней. Пусть дождутся. И кенты усекли. Шустрить стали. А я шлангом прикинулся. Навроде обессилел. В сторону линяю. Тишком. Мусора — за мной. Вижу — близко, ожил враз. И зашевелился. Они за кентами. Я опять жду. Жопу из-за кочки высунул. Коль стрельнут, ей не впервой. Но им — живьем хотелось. Они по новой поднатужились. Я опять — ходу. Весь клифт в клочья. Да что там, харя — будто у кикиморы отнял. Всю ночь таскал легавых по болоту. Увел от кентов. Обмишурил. Сбил с понта. Когда это до меня доперло, сам сорвался от мусоров. Меня им накрыть тяжко было. Рост и худоба выручили. Смылся я от них уже утром. Под самой нюхалкой слинял. И в лес. Там к вечеру своих нагнал. После того и стал Лешим. За то, что в чужом болоте мусоров облапошил, — хохотнул пахан.

…Милиция разыскивала его повсюду много лет. Не раз выходила на его след и обставляла фартового так, что уйти, казалось, немыслимо. Заранее радовалась удаче. А Леший ускользал…

— Черт — не человек. Ну не пойму, не могу представить, как он отсюда ушел? — разглядывал начальник тюрьмы опустевшую камеру, не веря своим глазам. Утром Лешего

должны были расстрелять. Он сбежал, опередив смерть всего на три часа…

— Немыслимо! Сам дьявол! — протирал начальник тюрьмы глаза. Старшего охраны за побег из тюрьмы опасного преступника выкинули с работы без пенсии и пособия.

Как удалось Лешему сбежать в тот раз — никто не докопался. Многое отдал бы за то, чтобы узнать о том, начальник тюрьмы Хабаровска, но он не был фартовым, а потому тот побег остался для него загадкой навсегда.

Леший ни одного дня не жил спокойно с тех пор, как его впервые, много лет назад, приговорил суд к расстрелу за убийство начальника горотдела милиции, бывшего по иронии судьбы его отцом.

Не надоело ль ему играть всю свою жизнь в догонялки со смертью? Она настигала часто, а он ускользал, скорчив ей, как всегда, козью рожу и показав по локоть, мол, жизнь еще не опаскудела, пока в карманах шелестят кредитки. На том свете они ни к чему.

Он смеялся над опасностями и слыл неуловимым. Чего все это стоило ему, знал только сам Леший.

Он никогда, никому, даже себе — проснувшемуся — не сознался бы и под пыткой, какие он видел сны…

В них он жил совсем иначе. Строил дома — просторные и светлые, надежные и теплые. Хотя руки его никогда не знали ни тяжести, ни назначенья бревен.

Во снах он собирал цветы на лугу. Большие, пышные букеты — для жены. Русокосой. Сероглазой. Не продажной и непьющей.

Она обнимает его так нежно и непривычно, прижимается к щеке и шепчет тихо, как ветер на лугу:

— Алешка, родной…

Если бы не эти сны, он давно бы забыл имя, каким с рожденья нарекла мать.

Это имя не знали кенты, его напоминали в суде, зачитывая обвиниловки и смертные приговоры.

Алешка… Это имя стало отчеством его детей, каких он видел во сне. Троих мальчишек. Так похожих на собственное детство. Только они, в отличие от самого Лешего, умели звонко смеяться. За себя и за него — разом. Они катались на плечах и спине Лешего, тузя в бока босыми пятками, заставляли бежать, шевелиться быстрее. Он торопился, спешил и бежал на карачках по цветастому, пахучему лугу. Но что это? В чьи колени воткнулся башкой?

Леший поднимает голову. Милиция…

— А, мать твоя, сука блохатая! — вскакивает Леший на ноги и летит с постели кувырком.

Нет милиции, нет сыновей. Пьяная шмара, продрав заспанные, крашеные глаза, с похмелья ничего понять не может. И, скривив морковные, размазанные губы, говорит зло:

— Сбесился, что ли, малахольный! Вот полудурок, к бабе дрыхнуть приперся. Иль мозги посеял, неведомо тебе, зачем ты мужиком на свет объявился? Да еще и полохаешь сдуру! Пшел отсель, коль тебе легавые в мусориловке вместе с кентелем муди откусили. У другой под боком валяйся вместо затычки! Я горячих мужиков уважаю, какие знают, за что платят. А и я дарма не беру! Отваливай! — кричала так непохожая на ту — русокосую — из сна.

И Леший уходил молча.

Нет, ни к одной бабе не тянуло его ни душой, ни телом. Ни одну не любил. И его никакая не признала, не потянулась, не позвала, даже за деньги.

Грубый был мужик, если напивался вдрызг. Уж коли на трезвую заявился, до самого рассвета покоя не жди. А утром кинет стольник на замусоленный стол и, не уронив ни одного ласкового слова, уйдет молча. Надолго. Ничего доброго после себя не оставив. Ни подарка, ни улыбки. На бабу, как на парашу, смотрел. Иначе не воспринял.

Потому шмары не звали его к себе. Была одна. Она не как все. Принимала его без денег и хмеля. Подарков не ждала. Красавицей Шанхая слыла. Девкой Лешему отдалась. А он спьяну ничего не понял. Кроме него, никого не приняла. Сына родила. Молча, не навязываясь, не вешалась на шею. А потом… ушла… Замерзла хмельная на дороге. Как счастье, какое потерял, не узнав и не увидев его истинного лица. А потом приходила во сне. Мертвая, как живая. Не укоряла ни в чем. Просила уберечь от беды сына. Своего. И предупреждала не без умысла:

— Собьешь его с пути, не жди прощения. За себя — ладно, за него — кровью заплатишь, головой… Я не легавый. Не сбежишь. Страх поимей. Твой он!

Леший и сам видел, не слепой, что Бурьян — его отродье, бухое семя. Но кем же вырастить сына, как не своим подобием? И учил всему, что знал и умел сам, что постигал долгими годами фарта, ценою больных ошибок. Парня своего от них берег. И хотя не подавал виду, что знает о родстве, ни словом не обмолвился о том, при каждом удобном случае помогал и поддерживал.

Поделиться с друзьями: