Дуэт из «Пиковой дамы»
Шрифт:
— Пошел к черту! Опять начал?
— Федь, а Федь, нет, правда, отчего у тебя ноги так мерзнут? Ты бы их чем-нибудь смазывал.
— Был бы я такой жеребец с копытами, как ты, у меня б тоже не мерзли.
Из землянки быстро вышел капитан.
— Черкашин! — крикнул он. — Маскхалат!
Один из лыжников быстро подбежал к нему, передал маскхалат. Капитан начал натягивать его на себя.
Непосвященным надо при этом сказать, что зимние маскхалаты состояли обычно из брюк и широкой рубахи
Но лейтенант, наблюдая, как одевался капитан, подумал почему-то о том, в какой ослепительный цвет красит эту белую ткань человеческая кровь, льющаяся из раны. Он видел, как это бывает.
— Ну, пока, лейтенант, — сказал капитан.
Он стал на лыжи, поданные ему бойцом, махнул на прощание рукой, улыбнулся.
— Не забудете? То был дуэт из «Пиковой дамы».
Сопровождаемый двумя лыжниками, он быстро покатил прочь.
Лейтенант смотрел ему вслед. Он, конечно, не знал, что видел его в первый и последний раз.
— В тот день он был убит, — сказал Николаев.
Мы сидели за столиком в буфете театра. Здесь, во время антракта, он и рассказал мне эту давнюю короткую историю.
— Поздно вечером, в тот же день, — продолжал Николаев, — я был в землянке оперативного отдела, когда в дверь тяжело ввалился Черкашин. Я узнал его. Но он был уже не тот нарядный белый снеговик, как давеча утром. И лицо его, и вся левая сторона маскхалата были совершенно черными. Я знал отчего. Я мог поручиться, что недалеко от него, когда он лежал на снегу, упал снаряд, вырыл яму и, взорвавшись, обдал его черной грязью.
Черкашин пришел в штаб с донесением. Оказывается, отдельный лыжный батальон выполнил задачу и взял деревню на левом фланге дивизии. Но командир батальона был убит во время атаки. Это и был тот самый рыжий капитан, с которым я разговаривал утром.
Все это Черкашин поведал офицерам отдела после того, как вручил измятое, испачканное донесение.
Затем он снял с себя рубаху — верхнюю часть маскхалата, — кое-как расстегнул негнущимися пальцами полушубок, запустил вглубь руку и достал из этого припотевшего солдатского нутра, из кармана своей гимнастерки, небольшую пачку бумаг убитого капитана. Черкашин нерешительно держал их в заскорузлых ладонях, потом медленно произнес:
— Вот документы капитана.
Кто-то из офицеров сказал, что он может оставить их здесь и что потом их передадут в отдел кадров.
Черкашин отрицательно покачал головой.
— Нет, я сам, — сказал он, словно обрадовавшись, что ему еще не надо расставаться с этими бумагами, —
раз в отдел кадров, я сам… Я знаю, где…Ему никто не возражал. Он хотел засунуть бумаги обратно в карман, и тут на стол из пачки выпала фотография. Я машинально протянул к ней руку, но Черкашин успел прикрыть ее ладонью. Он поднял глаза и узнал меня.
— А, это вы, товарищ лейтенант, — сказал он и после некоторого колебания отнял руку. Я взял фотографию.
На меня взглянуло женское лицо, миловидное, простое, задумчивое, с ласковыми глазами Внизу наискось было написано: «Твой миленький дружок» и стояла буква «Н».
Я отдал фотографию Черкашину. С меня было довольно. Он взял ее, вложил в пачку, сунул в карман. Проделывая все это, он, не отрываясь, смотрел на меня. Что-то привлекло его в выражении моего лица.
Все молчали. Черкашин хотел уже встать и выйти, но так и остался сидеть, сощурив веки, устремив черные блестящие глаза на печурку в углу, не в силах побороть охватившей его вдруг дремоты и усталости. Потом он попросил пить и заснул, уронив голову на стол. В руках у него так и осталась зажатой грязная белая рубаха маскхалата.
Я вышел из землянки, и, стоя в темноте, думал о капитане и о женщине на фотографии. Перед глазами стояла короткая фраза, написанная, видимо, ее рукой. Только теперь, с каким-то запоздалым сожалением, я начинал понимать, что происходило в душе капитана давеча утром при разговоре со мной.
Вокруг было очень темно. Между деревьями смутно угадывались бугры землянок. А дальше начинался страшный бесконечный настил. И мне казалось, что я опять бреду по настилу и далеко впереди светится одинокая огненная точка, похожая на дымное пламя нашей доморощенной «молнии» в землянке офицеров связи штадива…
Николаев замолчал, повел глазами вокруг, словно очнувшись, взглянул на меня, усмехнулся смущенно.
Раздался третий звонок, и мы пошли в зал. Я сбоку поглядывал на Николаева. Его лицо было угрюмо. Но, странное дело, оно показалось мне помолодевшим. Его глаза светились мрачным светом, как это, наверное, было давным-давно, когда он носил форму лейтенанта, ел суп из котелка, шагал по настилу в лесах и спал в землянках.
Раздвинулся занавес. И когда Прилепа запела, когда раздались ее наивные слова:
Мой миленький дружок,
Любезный пастушок…
я заметил, что Николаев дернул подбородком, плотно сжал губы и глубоко вздохнул. И я понял, что все по-прежнему живо в нем: и лес в снегу, и морозное утро, и грохот боев, и образ капитана, который пропел ему тогда эту фразу.