Дурь
Шрифт:
Но главное, что мне хотелось теперь, чтобы на новом месте, на Дальнем Востоке, и Эльвира забыла разных дедей Шуриков и чтобы Танюшка вступила, как это говорится, в самостоятельную, действительно семейную жизнь и чтобы никаких посторонних намерений не было.
И Танюшка вроде того что тоже загорелась, когда я рассказывал ей о реке Амур и о Тихом океане, где я был почти что мельком.
Танюшка, вообще надо сказать, шла мне во всем навстречу, помогала, то есть, чем могла.
Вдруг приносит теплую такую куртку на ватине и вроде того что с кожаным верхом.
– Надевай, - говорит.
–
Но я надел ее - и как родился в ней.
– Ну, а теперь, - говорит, - пойдем в кино. Только что взяла билеты как раз на час тридцать. "Жестокая любовь", французский фильм...
В кинотеатре перед началом фильма все, как обыкновенно, разглядывали на стенах портреты артистов. А Танюшке казалось, что многие поглядывают и на нас. И больше всего, как она считала, на меня.
– Ну, это, наверно, из-за куртки, - говорю я.
– Куртка действительно богатая. Американская.
– Да при чем тут куртка?
– говорит Танюшка.
– Ты просто я не знаю какой красивый, Коля! И все лучше делаешься. Я когда с тобой иду, всегда радуюсь, что у меня такой муж. Плечи какие! И глаза. У Эльвиры же твои глаза.
– Ну, ладно, давай без культа, - уже немножко сержусь я.
– Да при чем тут культ?
– тоже немножко как бы обижается она на мои слова.
И мы входим в зрительный зал какие-то по-новому очень близкие друг другу.
А картина была на редкость печальная. И из семейной жизни. Про то, как муж бросил свою жену.
Танюшка так плакала, что лицо у нее после сеанса сделалось даже черным, поскольку потекла тушь, которой она, как все женщины, слегка подводит глаза.
– Мне, - говорит, - жалко было эту Мадлену, как она умирала. И ведь она, как можно было понять, даже моложе меня. А ты сидел, я даже удивляюсь, как каменный. Неужели, - спрашивает, - тебе было не жалко ее?
– Жалко, - говорю, - но не очень, поскольку она сама была виновата. Живешь - живи. И думай, что делаешь. А она, как женщина, начала вертеться. Это, - говорю, - хуже всего.
– Но нельзя же, Коля, так рассуждать, - не соглашалась со мной Танюшка.
– Я сейчас смотрела кино, а думала все время о себе. Ведь это всегда так бывает: читаешь или смотришь в театре про кого-то, а думаешь про свою жизнь. И волнуешься от этого еще больше. Я, например, всегда волнуюсь...
Это она говорила, когда мы после киносеанса уже обедали дома.
И если б я знал тогда, что это наш последний с ней обед.
Потом она, как обыкновенно, собирала меня в ночную смену. Укладывала в кожаную сумку бутерброды и наливала в термос зеленый чай, как я люблю.
И уж когда я уходил, уже в дверях остановила меня, говоря:
– А я тебе забыла рассказать, какой вчера кошмарный сон я видела: как будто я тебя вот так же, как сейчас, провожаю, но уже на аэродроме. Как будто ты уже садишься в самолет, а я плачу. А ты мне говоришь: "Ведь улетаю совсем ненадолго. Всего на годик". И показываешь вот так палец: всего, мол, на один год. А я реву и не могу остановиться. Прямо вся изревелась. Я всегда за тебя волнуюсь...
– А чего волноваться-то, - смеялся я.
– Я же не летчик, не космонавт.
– Ну все-таки, - говорит Таня.
–
– Что ты, - говорю, - на работе трепать такую вещь.
– Ну, надень, - говорит, - прошу. Эта вещь, - говорит, - все-таки не дороже нас. А на улице вон какая сырость...
Явился я в парк в этой новой куртке. И тут же объявили мне, что посылают меня на двое суток в Москву. Пришлось готовить машину в дальнюю поездку. То да се. Прокрутился я так в автобазе почти что до двух часов ночи и тут только трекнулся, что книжка-то моя с шоферскими правами осталась в старом пиджаке, да и надо было Танюшку предупредить, что я не вернусь утром.
В третьем часу ночи, таким образом, заезжаю я к себе домой - и что же я застаю? Я застаю свою жену - вы не поверите и ни за что не угадаете с кем. С этим самым Костюковым, Аркадием Емельяновичем, с этим вроде того что пожилым, крашеным дьяволом, шестидесяти, можно сказать лет. Картина? Вот именно. И этот уже совершенно старый черт, приводя себя, как говорится, в порядок, этак усмехаясь от своего же конфуза и снимая со стены гитару, на которой опять, должно быть, играл тут свою сюиту, говорит мне:
– Извините, - говорит, - если можете, Николай Степаныч, но я, говорит, - не мог не уступить дамскому капризу. Такая, - говорит, получилась у нас эмоция...
И тут же за занавеской, представьте себе, - кроватка Эльвиры.
Ну что бы вы в таком случае сделали?
А я снял новую дареную куртку, надел старый пиджак, проверил, в нем ли мои шоферские права, сказал: "Счастливо вам всем оставаться", - и ушел, в чем был.
По возвращении из Москвы я, конечно, поселился уже у матери и сразу заявил о разводе.
3
В коридоре народного суда я издали увидел Танюшку и не узнал. Так изменилась она за какие-нибудь несколько недель - исхудала, пожелтела как-то. Но, заметив меня, опять просияла вся и пошла ко мне, этак весело протянув вперед руки. Будто опять хотела положить их мне на плечи и, по привычке своей, до милой духоты сдавить мне горло, говоря:
– Ну, иди, ну, иди, ну, иди ко мне.
Ничего этого она, конечно, теперь не говорила. Только спросила:
– Отчего, Коля, ты-то как будто веселый? Тебе правда весело? Или ты просто гордишься собой?.. Не гордись, Коленька, - тут же как посоветовала она.
– И не сердись. Не расстраивай свою нервную систему. Ну что же теперь делать, если так получилось жестоко?.. Много горя я тебе, наверно, причинила? Но все ведь не со зла, наверно. Наверно, не со зла. И хотя я, наверно, кругом виновата перед тобой, но имей в виду, я любила все время только тебя одного. И никого другого, наверно, уж никогда не полюблю. Наверно, никогда...
– Для чего ты все время говоришь одно сорочье слово - наверно?
– только и спросил я ее. Хотя хотелось мне спросить другое - для чего же она ночью позвала к себе этого крашеного козла Костюкова, что у нее за интерес, кроме его гитары, был в нем? И как надо понимать это слово - эмоция? Но ничего больше я не спросил, потому что боялся, что не смогу сдержать себя и рассвирепею так, что начну ее душить тут же, в коридоре, или, напротив, вдруг заплачу навзрыд, как женщина.
И она вдруг смахнула слезу.