Дурочкины лоскутки. Старые и новые житийные страницы
Шрифт:
Эта фамилия на селе самая частая, можно сказать, главная: полсела действительно Бойко. Древние старушки намекали мне: мол, из запорожских казаков были первые поселяне. Кто теперь знает! И нигде ведь не прочтешь, летописи про Житне-Горы не помнят… А в далеком благодатном детстве село было для меня и брата Вити сказкой.
Когда наступало лето, родители усаживали нас в поезд, и мы, маленькие (и как родители не боялись отпускать одних?), ехали в Киев, а там с помощью добрых людей добирались электричкой сначала до Фастово, а потом рабочим поездом до Мироновки.
Это был поезд удивительный – дом на колесах: пассажиры, крестьяне из окрестных сел, возвращались из Фастово и Киева с узлами да кладями – с
А хорошо в поезде! За окошками – зеленые чащи и цветастые поляны, а когда проезжали вдоль сел, мимо крытых соломой хат, выискивали наперебой, какая из них самая большая да богатая; примечали, где забор крашеный, а где плетень горбится черный с горшками на столбах; в каком дворе куры и гуси хозяйнуют, а в каком хозяйка белье на веревках развешивает. И мимо свадьбы иной раз проезжали, и мимо похорон. Церковенки – те и впрямь из сказки (к слову, на Украине от разора куда больше храмов упаслось, чем в России). На всех станциях пели петухи.
Про украинский поезд я люблю рассказывать до сих пор, ведь это не про поезд вовсе, а про детство. Однажды, когда мы держали путь в Киев всей семьей, в вагон зашли контролеры, они проверяли билеты и потом протыкали их, делая аккуратные круглые дырочки в окружении цифр. Усатый дядька в фирменной фуражке посмотрел на меня:
– Сколько дивчине лет?
– Девять, – ответила мама, и дядька, продырявив наши билеты, отправился было дальше, но его остановил мой возмущенный крик:
– Мама, ты что, забыла, у меня сегодня день рождения!
Да, именно в то утро, 15 июня, мне исполнилось десять лет. Контролер строго глянул на маму, потом на меня, взъерошенную, в закипающих слезах, покачал головой, но все же миролюбиво махнул рукой:
– Ладно, будьте здоровы, – а тетенька, что с ним была, погладила меня по голове:
– Ну, не плачь, у тебя же сегодня праздник! А вы, мамаша, теперь покупайте дочке взрослые билеты.
Мама не знала что и сказать, кроме «спасибо», зато мне потом ох и досталось! Да разве я знала, что билеты бывают детские и взрослые, что детство по правилам железных дорог длится до десяти лет, а после десяти полагается всем гражданам называться взрослыми? И что эта самая взрослость стоит дороже детства – вроде как железнодорожные билеты…
В Боженивке в вагон всегда заходил хлопчик с ведром родниковой воды и большой вязанкой-сеткой с глиняными кринками. Он разливал воду за малые копейки, и люди охотно брали – кринку за кринкой. В ведре плавали березовые и дубовые листья, мама объясняла: «Чтоб вода не расплескивалась и не нагревалась…».
Мы тоже покупали кринку, и надо было выпить всю воду, пока хлопчик в вагоне. Я пила и оглядывалась на людей: все вокруг угощались родниковой водой, старались побыстрее, к следующей остановке, освободить посуду, чтобы маленький трудник успел выйти из вагона.
– А как он назад вернется, откуда приехал? – мне почему-то было очень жалко хлопчика.
– А вон смотри! – и все прильнули к окошку: рядом с дорожной насыпью стояла подвода, и к ней со всех вагонов сбегались ребятишки с пустыми ведрами и кринками. На подводе возвышался большой железный бак – совсем как у нас дома! – и хлопчик постарше – тот, что с подводы, – брал по очереди ведра, наливал в них воду из бака, и дети снова спешили к поезду.
– Вот молодцы! – отец всегда хвалил тех, кто умел что-нибудь делать хорошее. А я успокоилась: домой наш хлопчик вернется обязательно.
Наконец – Мироновка, где нас уже поджидал дедушка Кондрат с подводой, и мы ехали дальше, почти четыре километра, среди полей с зелеными всходами – в Житне-Горы. А когда возвращались той же дорогой домой, на Волгу, видели по
сторонам уже созревшие золотые колосья, а то и жнивье.Иногда дед по дороге подсаживал какую-нибудь, всю в узлах и тюках, бабу, и начинались рассказы-пересказы, и жалобы слезные на жизнь «не как у людей», доходило и до ругани на самого «чоловика»…
– Цыц! – словно сплевывал дед в пространство, и баба умолкала и уже мирно поглядывала на нас, и по головкам поглаживала, и пряниками одаривала. Это деду тоже не нравилось, но – молчал, не одергивал, не спугивал моего предчувствия будущих стихов.
Шлях накатан – долог путь.Села баба отдохнутьПри дороге, под кусток,Развязала узелок:«Дай-ка малость посижу,На гостинцы погляжу.Малолетке-дочке – бант,Парню – с дудкой барабан,Деду – новые очки,А свекрухе – рушнички.Самому-то, вишь, на славуПрикупила я отравы –Золотистый мундштучок,Заграничный табачок.А себе-то ничего…Ну и что же из того?С парнем в дудку погужу,Доче бантик повяжу,Посмеюсь со стариком,Оботруся рушником,Погоняю мужика:Не кури, мол, табака!Шумно станется в избе,Вот и спраздную себе».Мама иной раз, посмеиваясь, говорила:
– Иди покрути деду усы!
Это я делала с удовольствием: забиралась к старику на колени и с озорной опаской дергала кончики его длинных висячих усов, а он только жмурился, терпел.
Дед Кондрат вообще был молчуном. Даже когда приходили гости, он тихо сидел на лавке, пока не позовут к столу. Отец сколько раз просил:
– Батько, поговори с детьми, поучи уму-разуму!
– Нехай сами будут, – был ответ.
И мы были «сами».
Мне иногда говорят: «И что бы с тобой, поэтесса, было, если бы не 17-й год! Гусей пасла бы в деревне…».
А я и вправду пасла. Тетя Настуня заворачивала нам с братом в чистый рушник по куску житного хлеба с салом, укладывала в торбу бутылку с водой, и мы отправлялись – гуси впереди, мы, с опаской, позади, за село, на зеленую гусиную траву у речки: куда гуси, туда и мы. Такое одно только место над Росью было – высокое, где местами в речке и песок виднелся на дне, не один только ил чернущий.
Рось по-особенному текла – по кругу, что ли. Все хаты, к какой ни подойди, подворьем да огородами лежали непременно на берегу. А повдоль кругового берега шла одна на все село вековечная тропа: по ней соседи друг к другу ходили, так побыстрее было. Про тропу только казалось, что она среди травы бежит: под ногами иной раз словно кисели колыхались и вслед чмокали, а следы тут же мокретью наполнялись. А бывало, иная резвая травка исподволь полоснет по стопе, кровь пустит.
– Ничего, – смеялись дома, – породнилась с землей-то…
Тропа эта с вешками была – с криницами: село их привечало издавна, все – при тропке. Из криницы ближней и я иной раз шелковой воды набирала – мыть голову – без особой в том нужды: перед дядькиным домом был вырыт колодец на три ближних двора, и вода в нем была не хуже криничной. До сих пор, наверное, лежит на дне упущенное мной ведерко – и как такое могло случиться?
За целый день, пока мы на речке с гусями на солнцепеке парились-загорали, сало растапливалось, как на сковородке, и этот его талый вкус люб мне до сих пор, как и картошка, жаренная с луком на сале да вдобавок на керогазе: летом ведь печи не топили, готовили во дворе.