Душевная травма(Рассказы о тех, кто рядом, и о себе самом)
Шрифт:
Обнародованная на заре человечества, эта заповедь, по-моему, не потеряла свою актуальность и в наше время и применима ко всем, в том числе и к сатирикам.
Но тут я имею в виду не только вольный грех заимствования и плагиата, но и невольный. Недавно, например, я прочитал в одном современном юмористическом произведении фразу: «Впереди была финансовая ночь».
По-видимому, автор, человек одаренный и порядочный, просто забыл, что у Ильфа и Петрова есть «финансовая пропасть». После «финансовой пропасти» уже нельзя писать: «Впереди была финансовая ночь», или «финансовые потемки», или «финансовая бездна». Нельзя потому, что вы тут невольно запускаете руку в чужой карман, записываете на свой счет чужую находку.
Евгений Петров рассказывал мне:
— Когда
В таких случаях мы, как правило, безжалостно отбрасываем эти «находки»: ведь если этот эпитет или острота одновременно пришли в голову двум людям, они, видимо, могут прийти в голову и трем, и четырем. На них уже лежит печать банальности, они лишены прелести неожиданного.
В Библии есть заповедь: не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего…
Неплохая заповедь! И как будто прямо написана для сатириков, авторов разоблачительных фельетонов.
Семь раз проверь разоблачительный материал, прежде чем сядешь за стол — разоблачать! Помни, что в твоих руках, на кончике твоего пера в известной степени судьба человека!
В Библии есть такая: не пожелай дома ближнего твоего, ни жены его и т. д., вплоть до осла и вола. Короче — не завидуй. Берем и ее на вооружение. Можно изложить так:
— Не завидуй успеху брата твоего сатирика, ибо его успех нередко становится причиной его же бед и огорчений!
Десятую заповедь молодым сатирикам можно сформулировать так:
— Действуя сатирическим оружием, помни, что это оружие обоюдоострое. Сатирик, по неумелости учинивший самому себе членовредительство, вызывает у окружающих не сочувствие и жалость, а насмешку и нескрываемое удовлетворение. Ага, дескать, попался, который кусался!
Поэтому, если ты чувствуешь и сам понимаешь, что к несению сатирической службы не пригоден по состоянию духовного здоровья, беги из сатиры вовремя. Сочиняй оды, псалмы, юбилейно-литературоведческие акафисты… да мало ли имеется на свете безопасных литературных жанров!
О СЕБЕ САМОМ
(Рассказы из моей жизни)
ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ
Каждую весну мы с мамой уезжаем на все лето, до осени, в Тверскую губернию, в Вышневолоцкий уезд, в милое Молдино, и возвращаемся в Петербург лишь к началу учебного гимназического года.
Молдино — это имение жандармского генерала Гершельмана. Ему принадлежат сотни десятин земли, дивный парк с вековыми липами, дом-дворец с белыми колоннами и резными верандами. Он владеет большим доходным стадом породистых коров и великолепным выездом вороных траурных рысаков, запрягаемых в сверкающую лаком коляску. На козлах коляски, как Саваоф на облаке, восседает бородатый и пузатый кучер в малиновой шелковой рубашке, в черной жилетке, а на голове маленькая, вроде как бы дамская, шляпа с перышками. Стоит лишь ему шевельнуть вожжами, как послушные рысаки, прядая ушами, подхватывают легкий экипаж и вслепую мчатся по дороге: коренник высоко, гордо держит красивую голову, грудь навстречу ветру; пристяжные свиты в кольцо. Позади коляски — пыль столбом.
Встречные мужики, завидев его, загодя снимают шапки, бабы сторонятся, кланяются в пояс.
Мы живем, конечно, не в самом Молдине. У проселочной дороги, на берегу речки, впадающей в прелестное молдинское
озеро, стоит старый, посеревший от времени и дождей помещичий дом. Когда-то в нем жил «господний раб и бригадир», местный помещик Пыжов, «в окно глядел и мух давил». Умирая, он завещал дом и все свое добро своей крепостной наложнице, замечательной, писаной красавице. Красавица эта — влюбленный бригадир перед кончиной дал ей еще и «вольную» — после смерти благодетеля вышла замуж за крестьянина из деревни Марьино, что тоже рядом с Молдином. Крестьянин стал заниматься мелкой торговлишкой, выбился в мещане. Сын этого мещанина — отставной вахмистр-кирасир Николай Васильевич, рыжебородый силач саженного роста. Его боялись лошади. Когда он подходил к коню, у того по коже пробегала дрожь. Вот он-то и сдавал внаем на все лето отцу старый пыжовский дом.Мы, городские мальчики, гимназистики, думали тогда, что Николай Васильевич такой же «мужик», как и те оборванные, нищие мужики, которые приходили из дальних бедных деревень показаться «питерскому дохтуру», а если его не было (отец приезжал в Молдино на короткое время — в отпуск), то — маме: «Ты, Мария Ивановна, люди бают, лучше, чем твой муж, лечишь».
Но сейчас я думаю иначе.
У Николая Васильевича было двенадцать десятин земли, доходный дом-дача, в котором мы жили, второй дом — изба-пятистенка, в которой он сам с семьей жил крестьянским обиходом, две лошади, две коровы, овцы, свиньи. На сенокос и на жатву Николай Васильевич брал батраков. Запомнилась мне такая сценка: Николай Васильевич в синей выгоревшей рубахе распояской, босой стоит у сарая и бранится с низке рослым жалким стариком в домотканом армяке и в лаптях. Бранятся они громко, яростно, неприличные слова, смысл которых мне неясен (но то, что они неприличные, я уже знаю), слетают с их губ, как птички, свободно и легко.
Старик в лаптях, проглотив судорожный короткий взрыд, говорит:
— Подавись ты моим двугривенным, кровосос! — и бросает под ноги Николаю Васильевичу медные и серебряные монеты.
Выругавшись, Николай Васильевич скрывается в сарае. Уходит и старик в лаптях. Потом возвращается и долго ползает на коленях в пыли, собирая свои деньги.
Мы любили Молдино. Здесь все было родное, свое, очень русское. Нежная сладость сирени, вливавшаяся в открытые окна, воскресный перезвон колоколов в церкви в Трети — в большом селе по дороге из Молдина на станцию Еремаково.
И это удивительное, легкое, бледно-голубое небо!
«Тверская скудная земля»! — не могу без волнения читать эту пронзительную ахматовскую строку.
После долгой и трудной гимназической зимы с ее муштрой, с ее всякий раз неожиданными и поэтому чрезвычайно опасными вызовами к доске, с ненавистными мне письменными работами по арифметике, с экзаменами, с ангинами, с обязательным говением перед пасхой, — как вольно и весело жилось нам в Молдине!
Мы с Димой купались в речке до одури, до синевы, ходили в дальние походы по озеру на собственной лодке «Диана», собирали грибы и ягоды. Каждый вечер — это было как ритуал — с детьми Николая Васильевича — с Ванькой, с рыжей, как огонь, Настей и маленьким Аркашей — бежали к забору, отделявшему гершельмановские владения от надела соседа, смотреть на генеральское стадо. По узкому, выбитому коровьими копытами до железной твердости выгону, огороженному жердями с двух сторон, стадо, мыча и пыля, возвращалось с дальних пастбищ на вечернюю дойку.
Пастух и его подручные оглушительно «стреляют» длинными веревочными кнутами. Величественно проносят мимо нас свое чудовищное вымя коровы. А впереди стада с генеральской важностью, медленно и свирепо шагает могучий кровавоглазый бык, о котором по всей округе рассказывают страшные легенды.
Среди деревенских ребятишек приятелей у нас не было. Мы были для них чужими: барчуки, дачники. Но вокруг озера и по берегам его было разбросано много имений — старых дворянских гнезд. В имениях этих жили, как правило, потомки оскудевших родов или наниматели-дачники из Питера, обеспеченные люди со своими сыновьями и дочками — «барышнями нашего круга».