Два дня
Шрифт:
– Признаюсь, очень давно не чувствовал этого вполне. А знаешь ли, что я придумал? Браво, очень остроумный способ! – воскликнул я, обрадованный собственной изобретательностью.
– Очень рад, рассказывай!
– И как мы этого раньше не придумали? Ведь у нас два костюма, один из них можно продать… Не правда ли, остроумно?
– Очень! – спокойно отвечал Каллистрат Иванович. – Сколько я понимаю, всё твоё остроумие клонится к тому, чтоб один из нас остался без костюма. Но твоё остроумие не ново. Ещё санкюлоты показали блестящий пример.
– И прекрасный пример, так как мы будем санкюлотами только в своей квартире, на улице же будем как все. Мы только иначе распределим своё время. Когда один уходит, другой будет сидеть дома, – продолжал я развивать свою идею.
– Итак, Каллистрат Иванович, у меня костюм собственный, мы его и продадим, а твой будет делиться.
Каллистрат Иванович в душе, очевидно, одобрял моё открытие, и так как он ничего не возражал, то я сейчас же занялся
Каллистрат Иванович ушёл в академию; я же выполз из-под одеяла и, предварительно полюбовавшись моим костюмом, который состоял в отсутствии всякого костюма, с совершенно спокойным сердцем продолжал мои занятия.
Звонок заставил меня встревожиться и запереть дверь. «Что, если какая-нибудь дама», – подумал я и уже приготовился сделать вид, что меня нет дома, как кто-то постучался в дверь.
– Отоприте! – говорил голос мужчины, в котором я тотчас же узнал жившего в том же дворе студента-ветеринара Шафиру.
Я отпер.
– Хе! Что это вы так налегке? – удивился гость, осматривая мой костюм.
Я объяснил причину.
– Да-с, скоро и мне придётся мало-помалу разоблачаться. Ах, не будет больше войны! – со вздохом говорил Шафира.
Шафира принадлежал к категории тех немалочисленных людей, которые чуть не с пелёнок видели себя окружёнными безвыходной бедностью. Он был еврей. Отец его занимался каким-то ничтожным ремеслом где-то в царстве польском и в продолжение уже многих лет не давал о себе знать. Много лет перебивался сын кое-как изо дня в день, поддерживая своё существование, и однако же успевал платить в академию, так как для евреев-ветеринаров единственный путь к освобождению от платы – принятие христианства. Внешний вид его всегда был жалок: в продолжение пяти лет его плечи не носили нового платья, вечно носил он какое-нибудь старое, приобретённое на толкучем рынке, обедал чуть ли не по праздникам только, чай пил у приятелей. Но вот нагрянула турецкая война, и обстоятельства Шафиры изменились. Он попал в качестве фельдшера на войну, где из порядочного жалованья сумел составить кое-какой остаток. У него завелось приличное бельё и платье; вот уже шесть месяцев он исправно каждый день обедал и вообще жил по-человечески. С полным правом применял он к себе поговорку: «не бывать бы счастью, да несчастье помогло!»
– Да, войны больше не будет! – продолжал вздыхать Шафира. – А моё сбережение совсем уже приходит к концу. Последний червонец разменял, и из него осталось всего рубль тридцать копеек. А что будет дальше – не знаю. Вот курс оканчиваю, а для чего – право, не могу сказать.
– Как для чего? будете ветеринарным врачом.
– Где? У кого? А вы забыли, что я еврей, и что евреям-ветеринарам не дают казённых мест. Прикажете надеяться на земство – но наше земство не больно охоче до ветеринарных врачей.
– А что вам стоит принять христианство?
– О, это очень дорого стоит! С одной стороны презрение за ренегатство, с другой – вечное глумление, вечная насмешливая улыбка… Вы не забывайте, что тот круг, с которым я связан кровью, стоит на первобытной ступени развития, он зверски фанатичен и умеет также сильно презирать ренегатство, как любить своих… Нет, я не могу этого сделать. Ну-с, – продолжал он, помолчав, – что же вы намерены сделать с вашими шестью рублями?
Я начал основательно высчитывать ему и, к своему ужасу, увидел, что за всеми мелкими расходами нам решительно ничего не остаётся на обед.
– Э, ничего, пустяки! – утешал меня Шафира. – Вот кстати и я возвращусь к своему обычному образу жизни.
И он начал с любовью вспоминать всевозможные случаи из той долголетней поры, когда он обедал только по праздникам. В этих разговорах мы не заметили, как прошло время, и Каллистрат Иванович возвратился. С ним вместе пришёл и Забаров, которого он встретил на улице и пригласил полюбоваться моим костюмом. Каллистрат Иванович был в восторге, лицо его сияло.
– Во первых, у Грубера я получил «sufficit» [ достаточно – лат. ], – объяснил он, – и во вторых, сейчас отправляюсь на урок.
– На урок? – переспросили мы все в один голос.
– Да-с, на урок, а вы как думали? Да ещё какой урок! – торжественно продолжал Каллистрат Иванович. – Сейчас же нужно составить приличный костюм.
Началось генеральное переодевание. Забаров должен был пожертвовать своими брюками, Шафира сюртуком. Кое-как приспособили галстук и другие принадлежности. Каллистрат Иванович был отправлен на урок. Гости, внезапно оставшиеся в полукостюмах, вместе со мной с нетерпением ждали его возвращения. Прошли часа два, послышался нетерпеливый звонок, и мой сожитель с шумом вбежал в комнату.
– Храбрость города берёт, а я взял город! Поздравьте, господа!
Мы
поздравили.– Где ж твой город?
– Он здесь! – ответил Каллистрат Иванович, показывая на сжатый кулак. – Много перенёс я страху, – это правда. Однако – всё по порядку. Прихожу по адресу – батюшки-святы! Швейцар в такой ливрее, что я его принял за египетского жреца, посмотрел он на меня грозно: «Кого, говорит, вам нужно?» Очевидно, мой внешний вид не позволял ему думать, чтобы мне там кого-нибудь было нужно. Я прочитал ему по записке. Он как будто удивился, однако, снисходительно показал. Иду по лестнице и не знаю – идти ли мне по ковру, или так, сбоку, ковёр – прелесть, что такое! Я бы не прочь из него костюм сделать – такой хороший. Звоню. Выходит маленький господин в сером пиджаке с серыми бакенбардами, с серыми маленькими глазками и выбритым подбородком. «Кого?» – спрашивает. Я вижу, что не лакей. «Я, – говорю, – по рекомендации такого-то»… Тут я вспомнил, что повара тоже являются с рекомендациями и прибавил: «Учитель». Как сказал я это слово, лицо маленького господина выразило такую радость, словно ему подарили миллион. «Ах, очень приятно познакомиться! Я ждал вас, а потому вот, как видите, сам даже вышел отпереть дверь!» Помог даже мне повесить плед. «По пледу узнаю, что вы истинный студент. Хаживали, хаживали и мы когда-то в пледах!» Он даже вздохнул: «Ах, было время! А знаете ли, я всегда находил, что плед – это самое удобное одеяние для зимы! Право». – «Но теперь ты нашёл более удобное, понимаю!» – подумал я и ждал, в какое святилище введут меня. «Пожалуйте, говорит, в мой кабинет». Пожаловали. Чёрт знает, чего только не оказалось в этом кабинете, но, господа, ей-Богу не могу сказать вам, что именно там оказалось, потому что многому не знаю ни названия, ни назначения. Тут я пригляделся к моему патрону. Несмотря на свой маленький рост, он довольно величествен, голову держит на подобие льва, так что лицо принимает чуть не горизонтальное положение: довольно плотен, хотя не толст, волос на голове носит очень мало… Отрекомендовался, домовладелец и гласный, фамилия какая-то знакомая, часто встречал в фельетонах. «Вы университетский?» – «Нет, – говорю, – медик». – «А-а!» – многозначительно произнёс домовладелец, и лицо его на минуту омрачилось, но сейчас же отошло. «Беспокойный народ – эти медики, впрочем, я вижу, что вы хороший человек!» Поблагодарил. Приглашают садиться. Я со всего размаху в кресло, которое оказалось до того мягким, что я совсем утонул в нём. Мне показалось, что я не так сел, как следует; но когда я увидел хозяина, также утонувшего в своём кресле, сомнения прошли. Патрон оказался красноречивым. Он говорил полчаса без умолку. Существенного, правда, мало: он очень любит студентов, сам был студентом, но у него благоразумие всегда брало перевес, он смотрит на многое сквозь пальцы, ибо молодость, горячая кровь и прочее. К «Московским Ведомостям» относится с презрением, ибо это камень, стоящий поперёк дороги истинным гуманным деятелям, но с удовольствием читает «Голос» и даже иногда помещает там свои маленькие грешки. Я решил приступить к делу и заговорил о цели моего посещения. «А, это пустяки! Мы, без сомнения, сойдёмся. Условия у меня хорошие, работы немного»… Всё это оказалось верно, и я поднялся с места, чтобы раскланяться. Мой патрон также поднялся и объявил, что всегда готов служить мне всей душой, напомнил ещё раз о своей любви к молодёжи. Я принял это к сведению. «Не можете ли, говорю, дать мне вперёд часть моего жалованья?» Патрона очевидно удивила такая бесцеремонность, да и в самом деле это, кажется, неприлично, – сразу, по первому знакомству, просить денег, да ещё за будущий труд. Ну, скривился, а всё-таки говорит: «С удовольствием, очень рад служить!» – и дал. Не дать нельзя было, потому что перед тем больно уж рассыпался в уверениях. Притом же он человек, очевидно, добрый, и моя просьба только немножко шокировала его. Заниматься с маленьким сыном, работы мало. А вот и город!
При этом он разжал кулак и положил на стол пятирублёвую бумажку.
– Как получил от патрона, так и принёс в руке. Спешил ужасно. Ну, господа, теперь мы смело можем идти обедать!
– Но как же мне быть? Не отправляться же в этом костюме? – спросил я, не видя исхода.
– Позвольте-ка, я вам сооружу костюм; у меня кое-что есть! – сказал Шафира.
Он отправился в свою квартиру и принёс оттуда кое-что из прошлогоднего одеяния. Все облачились.
Через десять минут мы были уже в кухмистерской. Каллистрат Иванович торжественно повесил на шею белую салфетку, чего прежде никогда не делал, и был ужасно похож на ребёнка, которому привесили бакенбарды. Он спросил себе сразу два обеда и действительно, как после оказалось, съел их без малейшего затруднения.
– Удивительно давно обедал, – говорил он, приспособляясь ко второй тарелке супа. – И, кажется, забыл даже, как нужно ложку держать. Всё как-то неловко, рука отвыкла.
– А, Галкин, здравствуйте! – произнёс вдруг Каллистрат Иванович, подняв глаза и сильно нахмурив брови.
Мы все подняли глаза, и каждый из нас также поспешил сделать сердитую физиономию, из чего можно заключить, что эта встреча была неприятна. Галкин с каким-то особенным, преднамеренным почтением подал всем нам руку. Оживлённый разговор, против нашей воли, вдруг сменился упорным молчанием.