Два долгих дня
Шрифт:
— Ну, зачем такие слова! — с простодушной улыбкой сказал он.— Какое же здесь жульничество? Этот Павел заплатил за шапку по казенной цене, деньги уплачены не мне, а в кассу. Вот и все! Государство ни копейки не потеряло.
С такими простодушными голубыми глазами все ей спокойно объяснил!.. И она вдруг вспомнила много таких случаев; они объединились в памяти, сгруппировались, и ей открылось что-то новое в его жизни, скрытое от нее. Оно, как стена, стояло перед ней, и сколько ни бейся — стена...
Так выяснилось, что воспитанник, который, казалось, от негласных занятий с ним стал думать и чувствовать как-то лучше, на самом деле не продвинулся. Нет, струны не натянулись!
...Дело в том, что Федора Трофимовича тяготили эти занятия на тему «Как жить». Во-первых, он сам прекрасно знал, как именно надо жить; а во-вторых, то, что его считали как бы учеником, то есть обнаруживали в нем какую-то неполноценность,— хотя все это, конечно, был чистый вздор! — раздражало его. Думай так только его просвещенная жена, он отмахнулся бы — не в этом, так в другом, например в хозяйской хватке, она тоже была несильна, но он чувствовал, что так думали и те ее подруги, знакомые, которые бывали у них в доме. Вот это-то и заставляло его иной раз кривить душой — говорить не то, что он думает по всяким этим жизненным, деликатным вопросам. Подделывался Федор под чужой тон не часто, больше отмалчивался, но все это вызывало досаду, раздражение, ибо он, не желая, сопротивляясь, все же чувствовал себя в доме действительно каким-то ущербным, которого какие-то «шляпы» (так он называл всех, не имеющих практической хватки) как бы ведут на поводу...
Но вот он поехал на целину, вырвался на свой стратегический простор, и все изменилось. Уже в его письмах, написанных любимым им чернильным карандашом, Надежда Львовна почувствовала новый тон. Этот тон был не то решительный, не то снисходительный, но за ним угадывалось, что Федор живет какой-то другой жизнью. Он ей советовал, высказывал свое мнение о разных делах и событиях, отдавал распоряжения по дому — и все это смело, веско. Воспитанник, отправившись в далекие края и пожив там, как бы возмужал и сам теперь учительствовал...
И верно, Федор Трофимович, очутившись на целине и потеряв из виду тех «шляп», которые чему-то его наставляли, зажил по своему образу и подобию и тотчас почувствовал себя выше, умнее, чем его считали дома и чем порой он сам себя считал. Этому просветлению, конечно, способствовала большая удача в работе — та безымянная курочка-ряба, которая, ничего не зная, снесла для сообразительного фруктовщика золотые яйца.
С целины он вернулся другим человеком — хозяином жизни, главой семьи. И хотя по письмам Надежда Львовна догадывалась о перемене, но думала, что это, так сказать, рожденное жизнью в далеком, необжитом крае. Нет, это продолжалось и в Москве. На второй или третий день по приезде он сказал, как об уже решенном, обдуманном:
— Надо строить дачу.
Она удивилась: какую дачу, на какие деньги? Он объяснил: у него на примете есть дачный кооператив, а деньги не сразу же все...
— Да, но все-таки надо много...
— Я должен получить большие премиальные... Кроме того, я привез же с собой. На первые взносы хватит... А может, и не на первые.
Да, конечно, не только на первые — курочка-ряба снесла столько, что сразу можно было бы оплатить небольшую кооперативную дачку, но лучше сослаться на какие-то будущие премиальные, а половину курочкиных даров отложить в резерв.
И по прошествии времени дача стала строиться. Эти дни и месяцы запомнились Надежде Львовне как расцвет, зенит хозяйственной деятельности Федора. Все свободное время от службы, а то и покидая ее (старинное, безотказное: «Директор поехал на базу») он — в помощь кооперативным усилиям — хлопотал, доставал, продвигал, составлял, согласовывал, отгружал, поручал, дополучал
и доукомплектовывал все материалы и товары, нужные для дачного строительства. Конечно, что получше и попригляднее — доброхотные помощники этим и вознаграждаются — шло на его дачу. Да и сама она побыстрее строилась.Под этот хозяйственный взлет и парение Федора произошли и другие события. Вернувшись в Москву и поработав то там, то здесь, он вскоре получил интересное место («Товарищ ведь с целины приехал!») директора мехового магазина — тихое и красивое пристанище с черно-бурыми лисицами и баргузинскими соболями. Впрочем, тихое, пока не завозили ходового товара... И второе событие — уговорил жену уйти с работы.
— Ну, что у нас за жизнь! — все чаще говорил он.— Какой-то ералаш! Никого дома нет...
И жаловался на то, что у него на руках и магазин, и строящаяся дача, что, придя домой, он находит только усталую мать, что у жены какие-то педсоветы, совещания и консультации, что Ксюшка торчит у ворот и, как все теперешние домработницы, норовит перебежать на производство...
Он и раньше заговаривал, не уйти ли ей с работы, заняться домом, но обычно высказывал это робко, предположительно, не объясняя, зачем это нужно, или выставляя душевные доводы: они, видишь ли, бывают вместе, в сущности, только по воскресеньям, или ссылаясь на то, что вот у Марфы Васильевны уже не те года, чтобы одной вести дом. Сейчас же на возражение жены он сказал ей прямо:
— Ну пойми, к чему твои шестьсот рублей, если домработница с питанием стоит не меньше!
Время от времени Надежда Львовна встречала женщин (особенно позже, когда дача была готова, дебелых дачниц) которые с гордостью говорили: «Меня муж снял с работы». Это почему-то считалось таким благодеянием, которым можно было закрыть любые семейные невзгоды. Когда же Надежда Львовна спрашивала: «А как же ваша работа? Вы же специально учились, любили ее?..» — на раздобревшем, как бы сонном лице собеседницы появлялось какое-то движение мысли и чувства.
«Да, конечно,— сожалительно говорила она,— но муж утверждает, что если не держать домработницу, то это будет одно и то же».
Нет, она не понимала этих молодых клушек-наседок, отказавшихся не только от любимого труда, но и от необыденных интересов, от общения с людьми, с чем связана всякая работа. И этот дурацкий, непоколебимый довод о домработнице!..
Но случилось так, что именно это-то, ею осуждаемое, она сама же и сделала.
В грубой силе есть какая-то своя убедительность. В другой раз видим: сидит за зеленым столом с могучей кафедральной чернильницей нечто дремучее, а около него, поддакивая и соглашаясь, стоит милый, деликатный, с одухотворенным лицом человек. Нет, не холопство у него в глазах, не умиление, а сознание, что с дремучим и он и другие работают уже не первый год, что с ним, хочешь не хочешь, считаются, ибо у дремучего есть деловая, практическая хватка, а другой раз бывают и разумные мысли.
Такой действующей силой в Федоре оказался тот самый хозяйский тон, который у него появился еще в письмах с целины и который окреп, утвердился после его возвращения из дальних краев. От бывшего воспитанника ничего не осталось — он распоряжался, командовал, устанавливал, что хорошо, что плохо, что белое, что черное. И везде была удача: и со службой, и с постройкой дачи, и дома.
И Надежде Львовне, невольно захваченной этим восхождением в гору, показалось, что уход ее с работы будет тоже к лучшему, к удаче. Была, правда, и другая причина — ей в этом году дали десятые классы, которые требовали большой подготовки,— но она, конечно, преодолела бы это, если бы не настояние мужа, если бы не предположение, что все будет к лучшему.