Двадцатые годы
Шрифт:
Но его никто и ниоткуда не исключал. Очень хотелось поговорить с кем-нибудь по душам, услышать слова утешения…
В трудную минуту хорошо обратиться к отцу. Тот понял бы и сказал что-то такое важное, что помогло бы все понять и… все простить? Только прощать-то нечего и некому!
Отца Слава потерял в детстве. Отец был хороший, только его давно уже нет. Степан Кузьмич тоже был близким человеком, понял бы и поддержал, но и Степана Кузьмича нет. Остался один Афанасий Петрович.
В одно мгновение Слава очутился внизу. Нет, так уйти он не сможет. С Шабуниным у него другие отношения, чем с Быстровым, у Быстрова он был один, а у Шабунина таких, как Ознобишин, десятки. Все равно.
Слава
Селиверстов не поднимает головы. «Знает или не знает? Потому, что не поднимает, знает. Пустит он меня или не пустит, — думает Слава. — Теперь я здесь посторонний».
— Афанасий Петрович у себя? — спрашивает Слава.
— Заходи, — цедит Селиверстов, не отрываясь от бумажек.
Слава открывает дверь. Шабунин за столом. Он один в кабинете. Смотрит прямо в лицо Славе, точно ждал его.
— Можно, Афанасий Петрович?
— Заходи, заходи.
Попроси кто описать Шабунина, Слава не смог бы. Обыкновенное лицо. Самое обыкновенное. Без особых примет. Первое, что он сказал бы о нем, солдатское лицо. Русское солдатское лицо. Большой лоб. Белесые брови. Пытливые серые глаза. Прямой и все-таки неправильный нос. Бесцветные щеки и бесцветные губы. Небритый, конечно. Во всяком случае, сегодня он не брился.
И в то же время лицо это нельзя забыть. Незабываемое лицо.
— Садись.
Шабунин идет к двери, говорит что-то Селиверстову, плотно закрывает дверь, садится за стол, смотрит на Славу.
— Ну?
Чуть вопросительно, чуть задумчиво, чуть ласково. И это все, что он может ему сказать? Но именно так обратился бы к нему, должно быть, отец, приди к нему Слава.
Молчит Слава, молчит Шабунин. Славе тягостно это молчание, он мучается, не знает, как начать разговор, а Шабунина оно как будто даже забавляет.
— Ну и как, долго будем играть в молчанку? — нарушает молчание Афанасий Петрович.
Слава молчит.
— Потерял речь? — спрашивает Афанасий Петрович. — «В молчанку напивалися, в молчанку целовалися, в молчанку драка шла?»
Слава улыбается.
— Откуда это?
— Не помнишь?
Однако уроки Ивана Фомича не прошли даром.
— Некрасов?
— Он самый. Как там у вас? Все в порядке?
Внезапно Славой овладевает обида.
— Афанасий Петрович, нехорошо получилось, — говорит он. — Укомпарт как будто не имел ко мне претензий?
— А он их и не имеет, — согласился Шабунин. — Мы лишь пошли тебе навстречу.
Афанасий Петрович выходит из-за стола, подходит к Славе, придвигает стул, садится с ним рядом.
— Давай поговорим…
Кладет руку на плечо Славе и по-отечески притягивает к себе.
— Политика… Как бы тебе это объяснить… Особый вид общественной деятельности. Прямое участие в жизни общества и государства, обеспечение их интересов… Ты меня понимаешь?
Слава кивнул, он пытался уловить мысль Шабунина.
— А люди, направляющие деятельность государства и общества, определяющие ее развитие, это и есть политики.
Шабунин снял руку с плеча Славы и принялся медленно прохаживаться по комнате.
— Как бы тебе объяснить…
Для кого он говорит? Для Ознобишина? А может быть, для себя? Жизнь у него неспокойная, времени в обрез, но на Славу он тратит время с непонятной щедростью.
— Знаешь, что не нравится мне в тебе? Мне иногда кажется, что ты старше меня… У нас молодая страна. В ней все молодо. Молодая экономика. Молодые идеи. Конечно, мы строим не на
голом месте, у нас богатое прошлое, история наша уходит в глубь веков. Все это так, и в то же время мы безбожно молоды. У нас много чего позади, но еще больше впереди. Война далеко не закончилась. Война умов, война идей долго еще будет продолжаться. Только, увы, старые солдаты не ведут войн. Это все сказки, старая гвардия Наполеона! Когда Наполеона сослали на Эльбу и он попытался вернуться в Париж, не помогла ему старая гвардия. Старая гвардия хороша для того, чтобы хранить традиции и предаваться воспоминаниям. А сражаться… Кто видел, чтобы старые солдаты выигрывали сражения? Старость и движение вперед несовместимы. А к тому же иногда приходится не идти, а бежать. В экономике нам надо нагонять западные страны, нам уже нельзя остановиться в своем движении. А ты… Растерялся, что ли?… Улыбаешься?А Слава и не думал улыбаться, он слушал Шабунина со всевозрастающей тревогой.
— Я хочу, чтобы ты сохранился для живой жизни, для нашего движения, — продолжал Афанасий Петрович. — Если ты почувствовал, что можешь расстаться с организацией, значит, тебе надо с нею расстаться. В чем-то ты, значит, перестал понимать товарищей, а они перестали понимать тебя. Ты часто отдаешься во власть эмоциям. Стесняешься самого себя. Мне рассказывали: когда изымали церковные ценности, ты там какой-то крестик или колечко принес, постарался незаметно подбросить, стыдно стало, что зря валяется золотишко, а на него голодных накормить надо. Крестик у матери взял? И может, даже зря взял, может, это у нее память была, или берегла колечко про черный день. И твое колечко ничего не решало. Изъятие ценностей — государственное мероприятие, а колечко — филантропический порыв. Но уж если захотелось отдать колечко, надо отдавать без стеснения. А у тебя и в работе так. Колечко за колечком. Порывы прекраснодушия. А сейчас надо землю долбить. Скучно, тоскливо, утомительно, а ты долби и долби…
Упоминанием о брошке, которую Слава взял у матери, Шабунин отвлек Славу от горестных размышлений. Откуда ему известно? Слава воображал, что всех обманул, а на самом деле обманули его. И как деликатно обманули.
Шабунин откинулся в кресле, уперся бритым затылком в карту уезда, заслонил какой-то Колодезь.
— Удивлен моей осведомленностью? Э-эх, милый! Шила в мешке не утаишь, а мы и иголку в стоге сена найдем, это и есть особенность молодого государства. Тем и сильны. У тебя впереди большая жизнь, и молодость твоя далеко еще не прошла.
В дверь постучали. Слава с досадой, а скорее с испугом подумал о том, что ему так и не дадут дослушать Шабунина, однако Шабунин сам поспешил к двери и заглянул в приемную.
— Онисим Валерьянович, я же предупреждал, — сердито сказал Шабунин. — Меня ни для кого… Позже, позже, — сказал он еще кому-то и захлопнул дверь. — Перебили мысль, — пожаловался Шабунин. — О чем я?… Да, о том, что я тебя переоценил, — вспомнил он. — Не ждал я, что ты захочешь от нас уйти. Я уже говорил: мы как на войне. И вот представь, во время боя один из бойцов заикнулся об отдыхе…
Слава возмущенно поднял руку.
— Вы меня не поняли, Афанасий Петрович…
— А как тебя следовало понимать?
— Отпустить можно было не так…
— А как?
— Натравить на меня Соснякова…
— А его никто на тебя не натравливал, он сам на тебя набросился. Да и при чем тут Сосняков? Ты просил отпустить тебя на учебу? Вот уездный комитет партии и решил уважить твою просьбу. А Сосняков… Не с музыкой же тебя провожать, не на пенсию уходишь, а учиться. Это тебе первый урок. Жестковато? Приятней, когда гладят по шерстке? А жизнь гладит против шерстки и гладить так будет не один еще раз. Учись, брат, принимать критику.