Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дважды войти в одну реку
Шрифт:

Приятели наливают.

В табачном тумане мелькают ноги Зубрицкого. Они совершают элегантное кругообразное движение. В этом движении чувствуется благоприобретенная дисциплинированность и бездна нерастраченной энергии.

Остроносые лакированные штиблеты на высоком скошенном каблуке вызывают в воображении картины из того достопамятного времени, когда женщины покрывали пышные плечи черно-бурыми лисами, метили наливные щеки черными мушками, мужчины помадили волосы бриллиантином, фабрили усы, носили тяжелые габардиновые пальто, густым басом вызывали механизированные ландо, а в ресторанах оркестры наигрывали

аргентинское танго и шимми-фокстрот.

Сверкающие штиблеты приземляются на ковре, рядом с бородой царя Соломона.

Зубрицкий молодцевато встает, опережая рессорный скрип дивана.

Табуретка придвигается к столу, и обладатель прекрасных туфель подсаживается к друзьям.

Старина Гарри берет в зубы изогнутую пенковую трубку. Сейчас он очень напоминает актера, играющего роль преступного капитана Флинта. Подбитый глаз придает ему зловещий вид, прямо-таки взывая к черной пиратской повязке.

Зубрицкий закуривает. Влажный, жаркий воздух облагораживается ароматами дорогого голландского табака. Это делает гостиную, которая медленно погружается в предвечерние сумерки, похожей на кают-компанию какого-нибудь старинного парусного судна, вроде фрегата или каравеллы.

Кося травмированным глазом на Колосовского, Зубрицкий не может удержаться от нотации:

— Мне за тебя стыдно, Герман, — говорит он ворчливо, — такие ошибки мог бы совершить кто-то из этих малообразованных литераторов, с которыми ты — с присущей тебе неразборчивостью — делишь стол: общеизвестно, что писатели, поэты и журналисты самые неграмотные люди на земле… Но ты-то!.. Ты же в прошлом чиновник, а класс государственных служащих всегда был куда начитанней всех этих богемных обормотов, сидящих на шее трудового народа…

— Не понимаю, куда ты клонишь, — не сговариваясь, в один голос произносят Раф, Тит и Герман.

— Когда ты, Герочка, всуе упомянул имя бельгийца Тиля Уленшпигеля, назвав того вольным стрелком, ты, вероятно, имел в виду героя швейцарских народных легенд Вильгельма Телля, который прославился меткой стрельбой по яблокам, устанавливавшимся на специально для этого приспособленной плоской макушке его малолетнего сына…

— Свою начитанность можешь демонстрировать шлюхам! — набрасывается на Зубрицкого Герман. Он тяжело, с натугой, дышит. — Ты меня перебил, а я говорил серьезные вещи… о том, где бы сейчас лежал бедняга Лёвин, если бы его подстрелил… — Герман делает паузу, показывает Зубрицкому кулак и громким голосом заканчивает: — если бы его подстрелил… этот твой окаянный Вильгельм Телль!

— И где бы я, позвольте полюбопытствовать, лежал? — с подъемом спрашивает Тит Колосовского.

Лёвина увлекают воспоминания о лихой и неосмотрительно рискованной юности. И не только о юности, но и о том времени, что располагается еще глубже…

Его голову в последние месяцы все чаще и чаще стала будоражить мысль о том, что прошлое, возможно, утрачено не окончательно и что он, каким-то образом объегорив Главного Часовщика, еще сможет, открутив время назад, в коротких штанишках и синей матроске, с деревянным мушкетом на плече пошататься по переулкам своего детства.

Барственный глас Колосовского возвращает его к действительности.

— Ты, вернее, твой прах, измельченные в труху головешки, в которые превратились бы твои бренные

останки, то есть пепел после сожжения, пересыпанный в спичечный коробок, лежал бы сейчас там, — монотонно вещает Колосовский, — где только что покоилось тщедушное тело ныне здравствующего Гарри Анатольевича Зубрицкого, эсквайра, — палец с золотым перстнем указывает сначала на бывшего ученого, затем на диван. — Я ясно выражаюсь, сэр?

— А почему не на кладбище, сэр? — обеспокоено спрашивает Тит.

— Кладбище для тебя слишком людное место, ты бы там вряд ли прижился… Там шумно, громокипяще… Ты же всегда был склонен к творческой тишине… И потом, сознание того, что мы не расстанемся даже после смерти… — Герман напевно читает:

Благая смерть, приди!

Страдает тот, кто дураком рожден…

Глава 8

Приятели торжественно чокаются, с достоинством выпивают, и в воздухе повисает непродолжительная тишина, полная глубокого смысла.

— Интересно, — нарушает молчание Герман Колосовский, озирая стол в тщетных поисках закуски, — в этом доме есть хоть какой-нибудь корм? Должен проинформировать почтенную публику, что я испытываю мучительный, просто чудовищный, голод. Который необходимо срочно утолить, иначе я кого-нибудь из вас зарежу и сожру, приняв за каплуна. Раф, дай чего-нибудь пожевать! Я не привереда, согласен на консоме с телячьими клецками, антрекот по-бретонски и миндальные бисквиты.

Ему никто не отвечает.

Раф резко встает и выходит из-за стола.

— Кажется, этот день никогда не кончится, — говорит он. И уточняет: — Этот проклятый день.

Раф отводит в сторону тяжелый занавес, распахивает дверь и, взяв в руку вместительную ивовую корзину, выходит на балкон. В комнату, обтекая тело поэта, вторгается тугая волна знойного воздуха, пахнущая дешевыми сигаретами, раскаленным асфальтом и кошками.

Левая рука Шнейерсона ложится на балконные перила.

Голова наклоняется, взгляд уходит вниз и упирается в мостовую, покрытую после недавнего дождя подсыхающими лужами, в которых отражаются черные купы тополей и дрожащая синь неба.

Раф вкладывает в рот два пальца, указательный и средний. Пронзительно свистит.

— Опять его фокусы с лукошком, — громко шепчет Зубрицкий и кривится. — Никак не успокоится. Нашему стихотворцу не дают покоя лавры Планше… Внимание! Сейчас мосье Шнейерсон приступит к торжественному спуску и последующему подъему импровизированного контейнера для транспортировки провизии…

— Если в корзине окажутся пулярки, — страстно произносит Герман, — страсбургский паштет, анчоусы и маринованные миноги… — он делает глотательное движение.

— Как же. Жди. Опять какую-нибудь мерзость вытянет. Какой-нибудь субпродукт. Вроде поросячьего хвостика, селезенки селезня, мозга дятла, куздры бокра или недоваренного сердца Бонивура.

— А что? Совсем неплохо! Отличный праздничный набор! Я бы еще добавил к нему бычьи рога, конские копыта и улыбку саксофониста. А пулярка — это… это, брат, важно! Если ее с грибами да артишоками… — Герман подкатывает глаза и вздыхает. — Ах, знали бы вы, друзья, как я соскучился по зеленым кубкам с хересом, соусам на меду, варенью из розовых лепестков, засахаренным кореньям, марципанам, голубям, начиненным крыжовником…

Поделиться с друзьями: