Две невесты Петра II
Шрифт:
— Ничего, ничего, дорогие мои, велено ещё раз осмотреть наши пожитки.
— Кем велено? — спросила младшая дочь Александра, со страхом смотревшая на то, как солдаты вытаскивают из повозки увязанные сундуки, узлы, корзины.
— Государем, наверно, приказано, — медленно ответил Меншиков на вопрос дочери.
При слове «государем». Александр Данилович почувствовал, как вздрогнула и ещё сильнее прижалась к нему старшая дочь. И может быть, лишь сейчас, стоя на просёлочной дороге, возле развороченных сундуков и узлов с жалкими остатками имущества, под ясным весенним небом, откуда неслась беззаботная звонкая песня жаворонка, Меншиков ясно осознал, какое горе он причинил своей дочери, своей Машутке,
Желая дочери счастья, он сломал ей жизнь, лишив радости любви, любимого человека. Ведь он знал, что она терпеть не могла молодого государя, знал, что мысль о замужестве с ним была для неё хуже смерти. Всё, всё знал он. И только сейчас, когда она, его дочь, его любимая Машутка, вздрогнула при одном упоминании о государе и крепче прижалась к нему, понял он всю глубину её горя, понял — и содрогнулся от содеянного.
Дальнейшее продвижение скорбного обоза уже не имело больше никаких задержек в пути. Лейтенант Крюковский строго соблюдал инструкцию, данную ему Верховным тайным советом: не позволять никаких сношений князя и его семьи ни с кем из окружающих.
На ночлег путников помещали обычно в отдельной избе, не допуская до опальных ссыльных никого из любопытствующих местных жителей. Если же случалось, что ночь заставала путников в дороге и до селения было далеко, Крюковский приказывал останавливаться прямо в поле. Тогда выпрягали лошадей, ставили несколько палаток, где и ночевали.
Пользуясь дозволением вывезти посуду, среди которой был один медный котёл, три кастрюли, три железные треноги, разводили огонь, готовили немудрёную еду. Обычно ужинать в поле садились стражники да кое-кто из слуг. Александр Данилович, Дарья Михайловна и дочери обходились сухими лепёшками, запивая их горячей водой. Сын Меншикова Александр часто присаживался к костру, возле которого сидели стражники, и ел со всеми из общего котла горячее варево, чутко прислушиваясь к разговорам служивых и слуг. Дарья Михайловна вообще редко выходила из повозки. От свалившегося на их семью горя она сильно болела, беспрестанно плакала, отчего глаза её, постоянно воспалённые, стали плохо видеть. Светлейший же был, казалось, совершенно спокоен, ничто не занимало его, порой вся его прошлая жизнь представлялась ему сном, а сам он всегда ехал по этой бесконечной дороге среди лесов, зелёных лугов, болот, и чудилось — конца этой дороге не будет никогда.
День шёл за днём, весеннее ясное тепло центральной России сменилось непогодой Приволжья.
Миновали какое-то большое селение, где провели всего одну ночь, и вновь, поместив в повозки, опальных ссыльных повезли по бесконечной однообразной дороге.
Как-то раз обоз остановился на ночлег в поле. Устав от постоянной тряски в неудобной повозке, Александр Данилович вышел из палатки и остановился заворожённый.
Высоко над ним на тёмном небе то загорались, то гасли звёзды. Возле костра сидели, ужиная, солдаты; их голоса, приглушённые поднимающимся от реки туманом, едва долетали до него. Он был один. Никто не следил за ним. Один и свободен. Свободен! Ему стоило лишь сделать шаг за полосу густого тумана, туда, к реке, и навек затеряться в бескрайних просторах.
Мысль о свободе была так сладка, что он даже сделал несколько шагов от палатки в сторону тумана и реки, как вдруг какой-то неясный звук, донёсшийся до него из палатки, заставил его остановиться. Он прислушался и через секунду, забыв обо всём на свете, повернулся и заспешил к палатке.
Откинув полог, прикрывающий вход, в неясном ночном свете он увидел Дарью Михайловну. Она сидела на разостланном одеяле, привалившись к стенке палатки. Её невидящие глаза были широко открыты, руки вытянуты вперёд, словно ища кого-то. Он кинулся к ней, присел рядом, обнял. Из-за нездоровья она редко поднималась, её так, на одеяле,
и вносили в повозку.— Дарьюшка, что с тобой? Или привиделось что? — зашептал Александр Данилович, склоняясь к жене.
— Сашенька, Сашенька, ты ли это? — проговорила она тихо, припадая к его плечу.
— Это я, я, голубка, — повторял он без конца, гладя её по лицу.
— Плохо мне, Сашенька, ох как плохо и страшно.
— Чего же тебе страшно, голубушка? — говорил Меншиков, содрогаясь от неведомого ему самому какого-то страха.
— Не смерти я боюсь, не её, — прошептала Дарья Михайловна, — за тебя мне боязно, дорогой ты мой. Как ты один без меня останешься? Один, один, совсем один, — повторяла она уже бессвязно, тяжело привалившись к нему всем телом.
Он осторожно опустил её на жёсткое ложе. Глаза её были закрыты, она умолкла, казалось, заснула.
Наутро Дарье Михайловне стало лучше, она даже сама поднялась с постели, причесала свои длинные, ещё очень густые волосы, лишь кое-где тронутые сединой, улыбнулась детям и мужу, с тревогой смотревшим на неё.
— Никак ещё не рассвело? — спросила она, широко открытыми глазами поводя вокруг.
— Пасмурно нынче, Дарьюшка, — тихо ответил Александр Данилович, делая знак детям, чтобы они не выдавали его лжи.
Было ясно, что Дарья Михайловна с каждым днём слепла всё больше и больше. Он помог ей подняться, вывел её из палатки на яркое, освещённое солнцем, зелёное поле.
— Как же ты, Сашенька, говоришь, что пасмурно? — спросила она, повернувшись к Александру Даниловичу. — Вон солнышко как пригревает, тепло. — Помолчав, добавила совсем тихо: — Это не на воле темно, это в глазах моих света не стало.
Она припала к его плечу, и вновь слёзы потекли из её ослепших от горя глаз.
— Ничего, ничего, Дарьюшка, ты только не плачь, а это ничего, это бывает, ты поправишься и снова будешь видеть, как прежде.
Она понемногу успокоилась. Готовая к отправке повозка уже ожидала своих седоков. Александр Данилович помог жене взобраться внутрь повозки, устроил её Поудобнее, подложив ей под спину подушку, сам сел рядом. Скоро все пожитки были собраны, и обоз тронулся.
Сидя рядом с Дарьей Михайловной, Александр Данилович вдруг ясно осознал, что это конец, конец всем его надеждам, конец напряжённым ожиданиям. Царской милости больше не будет никогда. Теперь надо приспособиться к новой жизни, к тем ещё не изведанным горестям, что ждут его впереди.
А самое главное — больше всего он боялся за жизнь своих близких, которые безвинно страдали из-за него.
А из-за чего страдает он? Александр Данилович задавал себе бесконечно один и тот же вопрос, ответа на который у него не было.
До сей поры он не получил ни от государя, ни от Верховного тайного совета ни одного обвинения себе. И его арест, и лишение всего имущества, и теперь вот отправка всей его семьи в далёкую Сибирь — всё это было сделано без предъявления ему какой бы то ни было вины. Мысль об этом подняла в его душе такую бурю ненависти, такую злобу, какой он давно уже не испытывал, подавляя в себе все проявления своей былой безудержной вспыльчивости.
Сейчас он не жалел ни о деньгах, ни о сокровищах в своих дворцах, оставленных им, сейчас он негодовал только за себя как человека униженного, растоптанного, который столько сделал для своей, как оказалось, неблагодарной Родины. Где были все теперешние вельможи, что, давя друг друга, лезут к трону, когда он вместе с государем Петром Алексеевичем добывал для них победы над шведами? Их не было в битвах ни под Нарвой, ни под Лесной, ни под Батуриной, ни под Полтавой.
Эти воспоминания так разбередили его душу, что он готов был бездумно выпрыгнуть из повозки, накинуться на стражников, вымещая на них ту бурю ненависти, которая захлестнула его разум.