Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Две строчки времени
Шрифт:

Бесенок утих в ней только к концу дня, когда мы, в самом деле почти не переводя дыхание, покончили с «Чистым понедельником».

Тут она даже вспомнила про мои мемуары.

— Я не расспрашиваю вас насчет вчерашнего, что рассказали, но вы принесли надеюсь, обещанное?

— Да, одну только главу. Пустяки, но передает воздух, которым мы когда-то дышали. Ко второй мне захотелось кое-что добавить, принесу завтра.

— Непременно! — сказала она, влез; в свой красный «фольксваген».

Я привожу эту главу ниже.

«ПОКА»

Эта

серо-черная девятиэтажная туша была линкор, и восемнадцать пилястров как восемнадцать орудийных башен высились по правому ее борту…

А. СОЛЖЕНИЦЫН, «В круге первом»

1

Конечно, я вздрогнул, как вздрогнули бы и вы, если бы кто-то вдруг подошедший сзади положил руку на ваше плечо. Добавьте к этому полночь, скупые московские фонари, и вы с вашей подругой, торопясь и толкая друг друга локтями, разглядываете на щите объявлений неясный в полупотемках переполох афиш.

Я вздрогнул и обернулся, и тогда стоявшедший за мной коротышка в полувоенной форме, которому надо было, вероятно, подняться на цыпочки, чтобы дотянуться до моего плеча, снял свою руку и сказал тенором, поскрипывающим на ударных гласных:

— Пройдемте со мной, гражданин!..

Многоточие обозначает здесь короткую паузу, в которую прошуршали в моем воображении шины «черного ворона» — кошмара тогдашних московских ночей, в которую Юта, моя спутница, успела спросить испуганно: «В чем дело?»; в которую я пытался разглядеть блеснувшее на меня очками лицо и, не разглядевши, послушно повернулся за ним.

Да, теперь, много лет спустя, я с недоумением и досадой решаю этот кроссворд своей прошлой жизни из пересекающихся «почему?» и «как это могло быть?», припоминаю и это, сейчас непонятное, — что так сразу подчинился идти и, только уже шагнув, спросил в свою очередь:

— В чем же все-таки дело? Не оборачиваясь, он сказал:

— Вы срывали со стенда плакат с портретом товарища Сталина. И уничтожили бы, если б я не помешал…

Эта вторая пауза была еще короче. Помню почти беззвучное «ох!» Юты и ее руки, обхватившие мою чуть выше локтя, так что я почти протащил ее за собою несколько шагов.

— Вы что, галлюцинируете по ночам? Я не дотрагивался ни до какого плаката!

Он молчал, и мы продолжали идти к Кудринской площади, где, я знал, помещалось отделение милиции; в широкую и мутную тишину Садовой сыпались шорохи четырех подошв и щелк Ютиных — на босу ногу — лодочек, которые далеко отлипали от ее пяток на каждом шагу и особенно вызывающе невпопад цокали теперь об асфальт.

Коромысло возмущения и тревоги качалось во мне, и — едва представимый контраст того, что было всего минут двадцать назад, и того, что, может быть, ждало теперь впереди…

Двадцать минут назад была идиллия московского дворика у Девичьего поля, с уже лопнувшими почками сиреневых кустов и сквозь них звездным небом; открытое в этот дворик окно в закуте, где жила Юта, выгороженном фанерною перегородкой в комнате ее родителей, и мы подле окна за бутылкой кахетинского, которое покупалось для меня, и шепелявой музыкой самодельного приемника. Затем — телефонный звонок в коридоре, на который Юта спешила всегда сама обслуживая ещё полдюжины живших в квартире семейств, — и после несколько удивленных: «Да что вы! Быть не может!» — ее взволнованное

мне: «Знаете, у Дома архитектора, на стене объявлений, это где-то на Новинском бульваре, — анонс о выступлении нашей балетной труппы. И говорят, что я там, моя фамилия. Я должна увидеть сама, пожалуйста! Мне очень хочется!»

Если у вас никогда не было любимой, собирающейся стать балериной, вы не знаете, какое место, пусть даже в самой прекрасной душе, может занимать тщеславие!.. Мы сорвались тут же, в чем были, — туфли на босу ногу, и я без галстука и позабыв папиросы… И вот: асфальтовый разлив ночной Садовой, и — цок-цок-цок — Ютины каблучки, и, кажется, она сейчас чуть не плачет…

А коротышка все еще не удостаивает ответом.

— Я вам задал вопрос! — говорю ему в затылок.

— Вы дадите свои объяснения где полагается!

Давать объяснения не пришлось.

В полутемной приемной милицейского участка, куда мы вошли втроем, дремал на скамье дневальный милиционер, поднявшийся нам навстречу.

Остальное вспоминается мне теперь, как кинофильмовый стремительный репортаж: заспанное лицо дежурного за перегородкой в окошке, потом там же только одни его освещенные сбоку руки, холопски, как мне показалось, державшие удостоверение коротышки; потом — те же руки, схватившие химический карандаш, и коротышкин поскрипывающий голос: «Задержанный иною у доски объявлений Дома архитектора гражданин с остервенением срывал с нее портрет товарища Сталина»… Потом — перекрывающий наши с Ютой протесты начальственный оклик: «Помолчите покудова, граждане!» — и кивок дневальному на меня: «Отведешь в номер первый!»

Он был очень юн, этот перенявший меня дневальный, и плесняв, как сказала бы Юта про его веснушки, если бы могла что-нибудь разглядеть.

Но она шла за ним, изо всех сил сдерживая слезы, а перед дверью, за которой мне надлежало исчезнуть, в отчаянии обхватила меня за плечи: «Что делать? Скажите же, что?.. » — спрашивала она, и я беспомощно снимал с плеч и целовал ее руки.

— Вот если бы вы могли принести мне сюда папирос! — сказал я, и она умоляюще вскинула на милицейского паренька мокрые ресницы.

«Номер первый» была вытрезвиловка с оплетенной проволокой электрической грушей и двумя топчанами по стенам. С одного летел задышливый храп. Пахло сивушным дыхом и блевотиной.

«Папирос! Папирос!.. » Как это часто случается в минуты потерянности, все во мне заплелось вокруг двух-трех вожделенных затяжек, способных всколыхнуть волю, погнать мысли на какую-нибудь спасительную стезю.

А сейчас они, мысли, бежали по полутемной Садовой, за Ютой вслед, за чечеткой ее каблучков, заглядывая в ее все еще, верно, плачущие глаза.

Позволят ей передать папиросы? По веснушкам, за дверью, только что ползало, кажется, что-то вроде сочувствия; даже, пожалуй, и изумление с полуоткрытым ртом. Немудрено, в общем-то, потому что этот раствор ее глаз, темный и теплый под взмахом щедрых ресниц, на кого уставлялся — всегда производил впечатление.

Сам я влетел в этот раствор, как в силок, осенью минувшего года.

Это была одна тогда еще не прихлопнутая пивная с воблой, моченым горохом и эстрадой полуцыганского пенья и танцев. Юта отплясывала там нечто весьма эксцентрическое с острым названием «Тгеs mоutarde» (по-русски получается «очень горчица»; прыщавый объявитель произносил «трамутар»).

Поделиться с друзьями: