Две строчки времени
Шрифт:
Было двенадцать у меня на часах, когда, пошаркав в прихожей и погоготав, все действительно разошлись, и Катя, почему-то приложив палец к губам, провела меня в смежную комнату.
Это была, очевидно, ее спальня и рабочая комната вместе: старинное с бронзой бюро и пишущая машинка рядом, кушетка, ковры на полу и мягкий, до полупотемок, свет. Из-за него, вероятно, я не сразу заметил поднявшегося с кушетки Вадима.
— Привет! сказал он, потягиваясь. — Ведь вот знал в тот раз, что обязательно еще встретимся, — такое чутье! Ну-с, работы у меня на всю ночь, поэтому буду краток. Дело этих двух стариков — гиблое. В том смысле, что изменить
— Насчет контрреволюционности я не смогу подписать!
— Не сможете? Ну, тогда — все! Него было и огород городить. Не сможете? — повысил он голос почти до визга, и скулу его, чуть пониже глаза, дернул тик. — О, проклятое интеллигентское чистоплюйство! Когда поймет ваша братия, что нафталинные кодексы чести надо менять, черт возьми, как меняют одежду, когда попадают из Каракумов в Заполярный край. Не сможете — ну и шагайте себе гордой походкой, а душеньку вашу повезут в телячьем вагоне! Поймите: старикам показание ваше — тьфу! Ничего ухудшить не может, а для нее…
Он помедлил, оглянулся на дверь, в которую скрылась Катя, передохнул…
Ладно, попытаюсь смягчить. Продиктую сейчас, как надо, а там подпишете ми нет ваше дело! Катя! позвал он. Ты нам нужна!
Когда Катя вошла и, включив лампочку, по-домашнему уселась за рабочее свое место, мне полегчало.
Он стал выговаривать свой стандартный следовательский канцелярит, а я следил за узенькой вязью, бегущей с Катиного прыткого карандаша, и думал о том, что имена и даты он называл наизусть, без заминки, только раз спросив у меня адрес, и что из этого надо сделать кое-какие выводы.
«Я неоднократно, — диктовал он, — бывал в их доме, разговаривая, главным образом, с их дочерью Ией, живущей в отгороженном от родителей помещении, и мне было ясно, что и отец и мать — антисоветские люди».
— Давайте так: «далекие от современной действительности», — предлагаю я.
— «… далекие от советской действительности люди, старорежимной идеологии и понятий».
— Может быть: «во многом оставшиеся в прошлом».
— Мы сочиняем не стихотворение в прозе! Что это за есенинщина: «оставшиеся в прошлом»?
— Вадик! просит Катя.
— Ладно, черт с вами! «Оставшиеся в буржуазно-помещичьем прошлом. Однако дочь их, Ия, выросшая в благотворных условиях советской школы, является здоровым и сознательным членом нашего советского общества", нашей молодежи; ее мечта — быть принятой в комсомол, чему препятствовала до сих пор враждебная настроенность ее родителей».
— Напишем «социальное происхождение» вместо враждебной настроенности, — говорю я.
Он не отвечает, добавляя еще кое-что о способностях Юты, «отмеченных мастерами советского балета» (опять-таки — по непонятной мне осведомленности), и кончает, хлопнув себя по ляжкам:
— Точка! — Перепечатывайте, подписывайте — и завтра я захвачу. Спокойной ночи, Катя, голубка! Пока! (это — мне).
Из почти подсознательного движения что-то узнать, о чем-то спросить — я выхожу тоже в гостиную, делая за ним несколько шагов.
У порога прихожей он вдруг останавливается.
— Дать вам совет? Хотите верней сохранить свою красавицу? Расписывайтесь с ней без задержки
и мотайте из Москвы в любую провинцию подальше. Катя меня за этот совет загрызет, но лучшего нету. Все!Я еще оставался стоять с минуту после того, как щелкнул в выходной двери замок. Юта, значит, была на полсантиметра от гибели — он дважды об этом упомянул!.. Страх перед нависшей над нами катастрофой, муть от всего этого жуткого вечера, тостов и чоканий — все слилось во мне и теснило. Я не представлял себе, как пойду сейчас в эту комнату, откуда сыплется треск машинки, и что начну говорить… Катя уже кончала, когда я вошел.
— Я тут убрала насчет «враждебной настроенности», как вы хотели, — сказала она через плечо, — а больше изменять ничего нельзя — Вадим все всегда помнит, что диктовал.
Почти механически я перечитал, поставил подпись…
Катя сидела теперь напротив меня в кресле, которое я ей подкатил. Она сменила вечернее узкое платье на что-то просторное и домашнее, оставляющее широкую щель на груди, и, перехватив мой взгляд, стянула эту щель горстью.
— Где же ваша дочка?
— Я отвела к подруге. Она не засыпает, когда у меня народ.
— Большое спасибо вам, Катя, за все. И должен уходить.
— Куда же? Ведь больше ваших нет поездов?
— Я переночую у приятеля. Это недалеко отсюда, у Кропоткинской.
Она долго молчала, уронив на колени руки и отвернув в сторону, с горящими щеками, лицо. В этой позе, воплощающей ожидание, она была похожа на иллюстрацию к какому-нибудь лирическому стихотворению, которое вы любите, но к которому не можете сию минуту подобрать собственного лирического ключа. Сквозь одолевавшую меня муть я, помню, живо ощутил к ней нежность.
— Останьтесь! — тихо попросила она.
— Милая Катя, если когда-нибудь вы пригласите меня еще раз, — вам до утра не удастся меня от себя выгнать. А сейчас я пойду.
Она поднялась одновременно со мной и, чуть помешкав, обняла меня теплым сгибом руки за шею и быстро, клевком, поцеловала в губы.
— Ладно, в следующий раз! — шепнула она.
Московский ночной воздух в три глотка выгнал из головы моей муть, и память стала прокручивать, как фильм, случившееся за этот вечер; а на строчках бумажки, которую только что я подписал, вдруг захлестнул меня стыд и отчаяние. Ведь то, что я подписал, был донос! Пусть это обещало (а может быть, и не обещало вовсе?) помочь Юте, но ее стариков, уже задыхающихся где-то в предварилке, это могло доконать последним смертным пинком. Сатана, сатана подсказывал мне эту фальшивую игру со словами!.. «Антисоветские», «далекие от современности» — все ли равно? Любыми из этих слов своей подписью я подгонял их гибель. Я, человек одного с ними духа и крови, одной может быть, только случайно разошедшейся в разные стороны судьбы!
В своем смятении, помню, я позабыл даже, куда иду, — шагал, перейдя мост, взад и вперед вдоль гранитного парапета, останавливался, пускался шагать опять и растравленном своем воображении почти ожидал, что вот-вот вспыхнет напротив, на серо-зеленом небе Замоскворечья огромными письменами: ПРЕДАТЕЛЬ!
Да, я предал двух беспомощных, ни перед кем ни в чем не виновных старых людей — и нет мне прощения! И пуще ещё нет прощения, потому что предал вместе с ними и самого себя. Того в себе, которого всегда берег, которым гордился и даже хвастал перед собою и другими и которого, начиная с сегодня, больше не сушествовало.