Двенадцать, или Воспитание женщины в условиях, непригодных для жизни
Шрифт:
Итак, я видел ее у источника. Перед тем как подставить горлышко кувшина под струю, она умывалась. Долго терла лицо, отмывала ладони. Особенное умиление у меня вызывало то, как она моет ступни — упрямо трет их камешком, внимательно рассматривает и снова трет, пока они не становятся нежными и желтовато-розовыми, как пергамент, светящийся на солнце. Потом ровная струйка со звоном лилась в кувшин. Лилась так долго, что девочка успевала немного вздремнуть на большом круглом камне. Сквозь дремоту она прислушивалась к звуку и просыпалась как раз в тот миг, когда вода наливалась до краев. О, забыл сказать, она говорила воде: „Добрый день!“ — когда приходила, и „Спасибо!“ — когда кувшин наполнялся водой. Одним словом, обычная маленькая девчушка…
Я видел всю ее будущую жизнь настолько отчетливо, что мое сердце порой сжималось.
Однажды я не сдержался и, пока она дремала, вылил половину воды из кувшина, давая ей возможность поспать подольше. Делал так несколько раз. Когда проделал в четвертый, девочка мгновенно вскочила — наверное, прислушиваясь к собственному ритму, она не могла спать так долго.
— Ты где? — звонко крикнула она.
Чтобы не испугать ее, я должен был отозваться и сказал, что я тут, рядом, но такой старый и уродливый, что лучше ей меня не видеть.
Она и не настаивала на моем появлении. „Может быть, ты и уродливый, но ты — добрый, — сказала она. — Я знала, что ты есть. Я тебя ЧУВСТВОВАЛА!“ Вот какая это была девочка…
С тех пор мы начали беседовать. Она приходила и всегда спрашивала одно и то же: „Ты — тут?“ Сначала я сомневался: стоит ли отзываться? Но ее глазенки так старательно скользили по зарослям и каменным глыбам, в них было столько ожидания, что я не мог не ответить.
Вот так я и узнал, что живет она в бедной семье своего дяди, что у того куча детей и она должна присматривать не только за козами, но и за своими младшими братьями и сестрами. Обычная история! Я знавал множество таких. Но что-то было в этой малышке. Я спрашивал ее о каких-то взрослых странных вещах, развлекая себя и волнуя ее детское воображение. Но она всегда находила удивительно мудрые и простые ответы. Дети бывают довольно мудрыми. Не ведая о мире дальше своего селения, она рассказывала мне о звездах, которые могут видеть все на свете, и убеждала, что там, за горами и морем, тоже живут люди. И их жизнь очень похожа на жизнь в ее селении. А если это правда, то у них тоже есть дети, они готовят еду, разводят коз. „Но это же скучно, — возражал я, пытаясь сбить ее с толку. — Одно и то же каждый день! Чем же они в таком случае отличаются от камней, воды, животных?“ — „Они — мечтают!“ — уверенно отвечала девочка. Если бы она могла видеть мою улыбку! „О чем?“ — стараясь быть серьезным, спрашивал я. Она внимательно осматривала камни и растения у источника, надеясь отыскать мои глаза. И, не находя их, уверенно отвечала: „О том, чтобы всегда была вода. Солнце. И звери. Чтобы дети не болели. Чтобы… чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке! И чтобы никто не умирал“.
Вот какая это была девочка…
…Еще вчера она терла свои нежные пятки ребристым камешком, и они светились, будто пергамент. Но время неслось быстро. Я даже не заметил, как наши разговоры усложнились, а вместо одного кувшина она уже несла два, таких больших, что походка ее стала тяжелой. Прямо поверх коричневой туники она набрасывала яркий бирюзовый платок с золотой каймой — подарок соседа-плотника, а глаза ее тоже становились бирюзовыми и такими выразительными, будто были нарисованы кобальтовой краской. Она, как и прежде, старательно умывалась перед тем, как набрать воду, и по обыкновению звала меня.
Я же полностью расслабился, совсем утратил осторожность. Ведь я тоже был одинок, и этому одиночеству предстояло стать еще более безмерным. Теперь мне было обидно за ее участь, которую я видел в деталях и которая стала для меня еще яснее, стоило ей надеть этот бирюзовый платок с золотой полоской… Я не сдержался. „Помнишь, ты говорила, что хочешь, чтобы всем людям на ладошку досталось по бабочке? — говорил я. — Но это, пойми, невозможно! Там, за твоим селением, люди убивают друг друга. Они недобрые и тщеславные. У них есть вода и солнце, но им нужно больше. Намного больше, чем нужно тебе!“ Я видел в ее глазах печаль и поэтому продолжал мучить ее: „Что бы ты могла сделать, чтобы все изменить к лучшему?“
Откровенно говоря, я и сам размышлял над этим. Моя вина в том, что я будоражил этими мыслями ее, сваливая все проблемы на эту юную душу, и… ждал ответа. Разве я имел на это право?! Что она, тринадцатилетняя крестьянка, могла предложить? Бирюзовый платок? Свою тряпичную куклу? Кувшин? Новорожденного козленка?
Она задумчиво оглядывалась по сторонам. „Я? А что у меня есть, кроме жизни?..“ — обращалась к пустоте. И я задыхался от этого ответа. „Но, отдав жизнь, ты не ощутишь глубину этой жертвы, — продолжал добиваться я. — Отдать жизнь — это одно мгновение, после которого исчезает все — боль, страх, реальность. Это слишком просто“. Она напряженно морщила лоб, дергала край платка, смешно сдувала прядь волос, падающую ей на лоб. „Я бы могла отдать самое дорогое… То, что принадлежало бы только мне и что было бы горько отдавать…“ — „Что именно?!“ — не успокаивался я. И она прибегала к истинно детским уловкам, отвечая вопросом на вопрос: „А что будет с другими?“
Тут мы не понимали друг друга! Я вынужден был открывать ей удивительные вещи. Она слушала, затаив дыхание. Даже замирала серебряная струйка воды, лившаяся в кувшин. Очень осторожно я рассказывал ей о Леонардо да Винчи, Паскале, Копернике и Бруно. (Понятно, что я не называл ни одного конкретного имени — боялся сглазить. Главным в моих историях было то, что произойдет потом, если мир станет целостнее, совершеннее, подчиненным одной общей ПРОГРАММЕ.) Я говорил о крыльях и законе всемирного тяготения, о теории вероятности и классической механике.
Конечно, все это было старательно упаковано в яркую сказочную обертку, чтобы она не испугалась. „Да, да, — в восторге говорила она после каждой такой сказки, — это замечательно! Но… что тогда будет с другими?“
И я был вынужден вдаваться в еще более трагические вещи, без которых невозможен прогресс. Я рассказывал про Жанну д'Арк и Евдокимоса Дижесиса, про Симона Боливара и Шамиля, про Ференца Ракоци. В ее глазах вспыхивал синий огонь, от него пылали щеки и лоб, сплетенные пальцы нервно сжимались. „Да, да, — шептала она. — Но что будет с другими?!“ Я был готов провалиться сквозь землю. Хитрюга! Слово за слово она вытянула из меня почти все! Не понимая, что она имеет в виду, я должен был цитировать Александра Македонского и Макиавелли, говорить о Дракуле, Гитлере и Сталине, Чаушеску и Пиночете! Голова у меня шла кругом. Упрямая, неразумная крестьянка! Своими „другими“ она сводила меня с ума, доводила до неосмотрительных поступков и абсурда.
Она и сама не знала о своем редкостном даре — чувствовать людей и их настроение. Поэтому шептала: „Ну не сердись, успокойся. Если бы что-то зависело от меня, я бы согласилась отдать самое дорогое. Ты должен мне верить!“
Я верил. Но понимал, что у нее ничего нет. Кроме бирюзового платка с золотой каймой.
…Солнце немилосердным острым плугом вгрызалось в эту каменистую землю, от чего трескались самые твердые скалы. Она не приходила к источнику уже несколько недель. Порядок был нарушен. А я не люблю беспорядка.
Наконец она появилась. В этот раз голова ее была плотно обвязана тем самым платком, а сверху надета коричневая длинная накидка, которую придерживал на голове деревянный обруч. Я все понял: ее выдали замуж.
Милая маленькая девочка, подумал я, тебя не спасли твои проникновенные синие глаза и густые каштановые волосы, ты не стала принцессой. Или, по крайней мере, женой сборщика налогов, торговца медью или молодого городского жителя. Они обходили селение десятой дорогой, презрительно зажимая нос. Теперь мне остается только наблюдать, как в тебе угаснет свет. Твой маленький скукожившийся мирок — с его козами, кувшинами, чугунками, сомкнутыми веками, покрывалом, плотно облегающим голову, протертым манным супом, хмельным бормотанием, визгом пилы и стуком молотка, с заскорузлыми старческими пальцами праведника-плотника и его тайной зависти к твоей юности.