Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Двенадцатый двор
Шрифт:

Он должен понимать, если убил Михаила. Вот именно. Если... Ладно. Сыч убил Брынина. За что? По каким мотивам? Ведь не из-за яблок. Не только из-за яблок. Это повод. А причины?

Причины. Причины...

Я пошел к председателю. Дома Ивана Матвеевича не было. Бабка Матрена вовсю шуровала у летней печки под навесом. Что-то кипело, что-то жарилось. Пахло вкусно.

— Может, чего перекусите? — спросила она у меня.

— Нет, спасибо. Ивана Матвеевича подожду. Погуляю пока.

Я брел по деревенской улице. Уже вечер. Без десяти семь. Фиолетовое солнце висело над далеким горизонтом, и на него можно было смотреть. И все кругом было фиолетово, зыбко, начало терять четкие очертания. Глуше слышались

деревенские звуки: лай собак, петушиная перекличка, голоса ребят, которые где-то гоняли мяч. В ржавых, с дырами куполах церкви суетились, кричали галки.

Навстречу пожилая женщина гнала ярко-рыжего бычка. Бычок глянул на меня диким влажным глазом и шарахнулся в сторону.

— Ну! Боюший! — закричала на него женщина, и в голосе ее была доброта.

На бревнах сидели мужики, в очень ленивых позах, курили, молча смотрели на меня.

Пушистая собачонка с репьями в хвосте вывернулась из калитки, весело попрыгала у моих ног, полаяла для порядка и убежала.

У одной избы стоял новенький светлый «Москвич», из-под него торчали ноги в узконосых штиблетах.

Я вышел на широкую зеленую площадь, где возвышалась разрушенная церковь, и только здесь понял план деревни Воронка. Ее геометрическим центром была эта площадь с церковью, а к ним стекались под разными углами улицы и переулки. Часть деревни в полукруг замыкала речка, и огороды нескольких коротких переулков упирались в ее низкий берег.

В одном из таких переулков и стояли дворы Брыниных и Морковиных. Одиннадцатый двор, двенадцатый двор. Плетень к плетню через маленькую полянку с тремя яблонями.

В последнее время я часто ездил в наши деревни в качестве стажера по расследованию мелких дел и полюбил разрушенные церкви. Даже не знаю, за что. Просто любил входить в них (если, конечно, удавалось), вдыхать влажный воздух, пахнущий камнями, смотреть на расписные стены, потолок, слушать тишину. В разрушенных церквах как-то по-особенному торжественно-тихо.

Двери церкви были открыты, и я вошел. Полумрак, сыро. Вначале со света я ничего не мог рассмотреть. Потом глаза привыкли, и я увидел высокую кучу пшеницы прямо посередине церкви, облезлые стены в подтеках. А вверху бил розовый пыльный свет через узкие окошки, и оттуда, с потолка, сквозь этот розовый свет на меня смотрел суровый божественный лик. Смотрел вопрошающе.

— Вам, гражданин, чего? — услышал я спокойный голос.

Сбоку от дверей стоял стол, за ним сидел старик в ватнике и валенках, перебирал какие-то бумаги. Я подошел к нему.

— Да ничего, — сказал я. — Так, посмотреть.

Он был давно небритый, медлительный, с длинным гоголевским носом.

— Что же теперь смотреть, — сказал старик. — Нечего смотреть. Один тлен остался. Бога-то уже нет. Не живет он в этих стенах.

— А я вот какую теор-рему развиваю! — заорал пьяный голос где-то совсем рядом. — Ты, Миколай... — последовал длиннейший и сложный мат. — Ты мозгой ворочай, соображать надоть!

В ответ бубнили что-то невнятное.

— Опять Матюшков с кумпанией, — сказал старик. — С утра завелись и остановиться нет мочи. Разве же это люди! Вы поглядите, гражданин.

За дверью церкви, под сломанным каменным забором бражничали трое мужчин, уже в возрасте; все трое были совершенно пьяны, они как-то полувалялись вокруг бутылок водки и были похожи на серые вороха живого мусора. Особенно был пьян лысый мужчина с вздувшейся веной на лбу; он раскачивался из стороны в сторону, нелепо всплескивал руками и все кричал:

— Я вот какую теорр-рему развиваю! — И дальше матерился.

Неожиданно старик стукнул кулаком по столу и зло, колко посмотрел на меня.

— Разве это мысленно! — взволнованно заговорил он. — Вы думаете как? Этот храм разрушили, и все? Или там другие храмы. Не-ет! — Он погрозил

мне сухим корявым пальцем. — Не-ет! Вы и в их душах храмы разрушили! — Он мотнул головой в сторону пьяных. — Ладно! Разрушили, так на их место поставьте свой дом. Какой там... не ведаю. А вы — ничего. Что же там у них? Одна пустая пространства, чтобы было во что водку жрать. И все!

Он как-то срезу успокоился, уткнулся в свои бумаги и больше не смотрел на меня.

Тихо было в церкви. Вверху летали галки, и их слабые расплывчатые тени скользили по куче пшеницы.

Во дворе под забором ругались пьяные.

Я вышел. На душе было смутно.

Солнце зашло. Вернее, оно спряталось в тучу, которая присела на самом горизонте, и казалось, из тучи выливается широкая вечерняя заря — в полнеба.

А в самом зените застыли легкие, прозрачные облачка, и были они ярко-розовыми.

Незаметно для себя я побрел к реке, на околицу деревни. Возле мостка была сделана длинная скамейка. Земля под ней вытоптанная, гладкая, покрытая шелухой от семечек. Видно, здесь по вечерам собирались парни и девушки.

Я сел на скамейку. Тихо лопотала вода, воронками уходя под низкий мост. На том берегу желтело, чуть поднимаясь кверху, ржаное поле. По нему ползали два комбайна навстречу друг другу; у них уже были зажжены фары. До меня долетал ровный гул моторов.

Я хотел подумать обо всем. Принять какие-то решения. Разработать план действия. И вдруг ни о чем не захотелось думать. Безразличие накатило на меня. Нет, не безразличие. Не найду точных слов, чтобы все это объяснить. Я уже давно заметил в себе это новое душевное состояние, которое появляется у меня в деревне. Здесь я постоянно сталкиваюсь с какой-то, не знаю... прочностью, что ли, жизни. И с простотой, и с мудростью. И с сопротивляемостью меняющимся событиям дня, настроениям, нашей городской суете. Да, именно с сопротивляемостью. Кажется, все это в общем-то суровые люди, даже грубые, наверно. С нашей, городской точки зрения, конечно. Так вот. Я уверен, убежден — что бы ни случилось, они будут делать свое дело, бросать зерна в землю и выращивать хлеб, рожать детей, ходить за скотиной, доить теплых, добрых коров, топить печи, обмывать умерших и закапывать их в землю.

И в этом мудрость их жизни. И порука того, что будем мы все, будет страна и ее завтрашний день. И, понимая это, я чувствую примерно следующее: я могу искать что-то, ошибаться, заблуждаться. Впасть в отчаяние. Ничего не делать, чтобы набраться сил. Я это могу себе позволить. Потому что есть они, эти люди с темными от работы руками — они делают главное дело в жизни. За всех нас. И они исток всех нас. Исток всего нашего хорошего. И, наверно, всего нашего плохого. Мы в неоплатном долгу перед ними... А безразличие, которое рождается во мне здесь... Опять не найду слов. Это как бы внешняя форма этого нового душевного состояния. Я хочу, чтобы меня поняли правильно: если это — безразличие, то это — безразличие к себе. Вот именно — к себе! Будто тебя растворяет вся эта окружающая жизнь, неторопливая, постоянная, с каждодневными нелегкими трудами, заботами, простотой и определенностью. И всегда над тобой огромное небо, и простор такой кругом, в этих тихих полях, в пыльных проселочных дорогах, с васильками по обочинам, в лесах, где далеко-далеко считает тебе годы кукушка.

Сколько воли и пространства дано людям для жизни!..

— А вас давно ищут, — сказал надо мной звонкий голос.

Это была она: лукавые глаза, пухлые губы, совсем светлые волосы упрямо лезут из-под платка; пестрая кофта и серая юбка. Еще, оказывается, смешные детские веснушки на щеках и лбу. И совсем она молоденькая, гибкая, как прутик.

— Кто же это ищет? — спросил я.

— Ну этот ваш. — Ее глаза так и бегали по мне. — Старый. Возле правления он.

«Это у нее Фролов старый».

Поделиться с друзьями: