Двери самой темной стороны дня
Шрифт:
Трудно сказать, чего там содержалось больше, полезной работы воображения или простого упрямства. С одной стороны, воображение довольно успешно уравновешивало последствия самого себя – чтобы не сказать, нейтрализовало их; с другой, исключительное упрямство самой высокой пробы, далеко не всегда замешанное на похвальном понятии упорства, цепко взаимодополняло представления мальчишки о безупречно уместном и единственно возможном. Результаты получались непредсказуемыми. Говорят, силу не следует путать с упрямством, и это справедливо.
Но когда обстоятельства лишают последних
Понятно, что послушанию при таком подходе оставалось не много места, и едва ли не весь контингент преподавателей в полном составе, встречавшихся когда-либо на том пути, при всех условиях ценивших прежде всего жемчужины послушания и именно по послушанию себе определявших степень ума, чистоты и одаренности, демонстрировали одну готовность поставить на нем надгробный камень. «Твоя индивидуальность должна соответствовать моим представлениям». Так это выглядело в рамках их концепции о добре и справедливости.
На их добро и справедливость ему было наплевать, их представления не вписывались в его сюжет летнего утра, и это служило неистощимой темой для конфликтов. Он не был «трудным ребенком», по крайней мере, клише к нему не клеилось, но и легким он не был тоже.
Хотя дело здесь, наверное, было уже не в одном упрямстве – не столько в упрямстве, временами его посещало такое чувство, словно его аномальное воображение по прихоти, без всяких усилий с его стороны принималось смотреть глазами их воображения. Глазами окружения. И то, что он видел, отталкивало настолько, что о каком-то консенсусе речь не шла в принципе. И здесь уже вступала в силу юрисдикция упрямства. Кое в каких вещах его воображение разбиралось с безусловным преимуществом, но преподавателям, остальным, этого, конечно, знать было не нужно.
Это накладывало отпечаток. Как обнаружилось, воображение не поддавалось управлению и не подлежало администрированию, оно делало, что хотело, без стеснения ставя мироздание на порог концептуального кризиса и мир на грань катастрофы. Некогда, еще в совсем юном возрасте Гонгора проявил чудеса проницательности, заметив, что у людей с убогим наличием такого свойства или даже с его полным отсутствием чье-то воображение вызывало не до конца осознанное беспокойство и состояние животной усталости. Как обычно, этот социум охотнее всего склонялся к мысли, что это не они ущербны, но виноград слишком зелен. Словом, все это отдаляло, и довольно сильно.
Приятели с остальными-прочими его сверстниками (друзей у него никогда не было, если не говорить о книгах – их он сразу зачислил в когорту единственных сподвижников и вассалов, давая тем самым еще один повод отнести себя к законченным изгоям) в эти материи не вникали. Не делали они этого за отсутствием надлежащего инструмента; здесь уже сказывался его дефект речи, и довольно сильно, однако все пошло по наклонной, когда то, что с ним что-то не так, стал подозревать он сам. Еще позднее сказал свое слово синдром дефицита внимания,
который оказался много сильнее, чем выглядел, в конечном счете едва не поставив под угрозу все проспекты последующей жизни. Учителя, не имевшие даже отдаленного представления о предмете таких дисфункций, а если слышавшие, никак не соотносившие одно с другим, сразу с легким сердцем ставили еще одно надгробие на его способностях. И на его жизни. В своем диагнозе не сомневался никто. В конце концов в то, что он неполноценен, поверил он тоже. Он сделал это даже еще легче и много раньше, чем они ждали, согласно пожеланию окружения, доказательства тому, что он дефективен, он начал искать и легко находить всюду, теперь единственный мир, оставленный ему, был его воображение.Для сверстников и их обычных преследований в этом возрасте он должен был стать легкой добычей. Отчасти так и было – его предпочтения не принимали либо принимали слишком близко к сердцу и, случалось, безжалостно начинали учить жизни, в первую очередь, конечно, за чистоплюйство. Откровенно чистоплотная лексика, вопреки всем общепринятым местным нормам, правилам и традициям, детей из обычного окружения рабоче-крестьянского поголовья просто ставила в тупик – дальше список претензий шел по нарастающей. За то, что всегда предпочтет книгу хорошему обществу; от природы незлобив; не знает вкуса спиртного; никогда не пробовал вина и даже не курит; во всем, что ему нелюбопытно, обязательно останется либо в стороне, либо последним; нелюдим и во всем проявляет склонность исключительно к ночному образу существования и мышления; за вызывающую и просто выводящую из себя манеру отвечать только на вопросы, не подразумевавшие очевидного ответа, и только на то, на что считает нужным отвечать; без стеснения говорит правдивые гадости всем, кто пытается строить на нем из своих слабостей достоинства, делая это с равнодушием и не оставляя право на обжалование; занимается неизвестно чем и просто за то, что непонятен и непонятно, чем живет. И с этими правдивыми гадостями все обстояло совсем не просто: они озадачивали.
Однако передразнивать его дефекты речи никто не решался, и это было удивительнее всего. В нем словно что-то чувствовали, что-то такое, что в последний момент отнимало обещанное удовольствие даже у самых разговорчивых из них. И это при том, что в окружении сверстников за ним прочно закрепилась репутация одного из самых безопасных существ. Кажется, именно здесь сказывалось его умение говорить то, чего никто не ждал услышать. Теперь уже даже совсем бестолковые были в курсе, что при определенных условиях он начинал говорить вслух то, что, как оппоненты были уверены, скрыто от всех. Он словно видел их раздетыми и начинал из того, что видел, делать сюжет.
Он же чувствовал, что с ним не все в порядке. Ударить человека было невыносимо, войти в жесткий слишком осязаемый контакт с жирным дебелым куском неприятного тела – во всем этом до тошноты мешал какой-то барьер. Он не понимал и он удивлялся, как можно намеренно кому-то делать боль и получать от этого удовольствие. Много позже он узнал слово: «эмпатия».
Конец ознакомительного фрагмента.