Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

«Едва ли греки знали…»

Едва ли греки знали, что их запрут на первом этаже Эрмитажа, позволяя только по ночам ходить в цокольный этаж к египтянам, чтобы выпить вина, которое хитрые египтяне выторговывают в подвалах у вавилонян, а те выменивают его на свежую кровь у шумеров Московско-Петроградской линии, чьи поезда увозят Данте туда, где тот, кого не называют по имени, сидит в центре земли и лепит из глины очередного бога.

«Смотри в темноту этим выжженным взглядом…»

Смотри в темноту этим выжженным взглядом, повторяя путь незрячего корабля. Обломки ветра в твоем голосе, и черепаховый гребень сползает с головы. Свиваешь змеиные тропы, девять клубков, чтобы хватило ему на рубашку. Перебираешь ядрицу и кириллицу, отдельно складывая то, что уже не прочесть без лабиринта, заросшего травой и термитами. Слепые ладони плывут в пустоте, завершая негромкий опыт скользящей памяти.

«Рыба, собранная из воздуха…»

Рыба, собранная из воздуха, косточек, якорей и молний.

Молчащая, потому что вода во рту становится льдом. Вращая палочки грома, твой небесный поводырь по деревянным деревьям к бабочкам с мраморной кожей.

Так они шли – по пыли, по тени башни, водой и солью. Голосами переворачивая страницы, держась за листик ивы, в бледную воду колодцев, в глазастые полыньи. Так они шли в одной воде, по щиколотки во времени. Лед теперь прочнее, чем лист, врастает, проверяя ветер пальцами.

«Горькая радуга царапает осторожные тени рыб…»

Горькая радуга царапает осторожные тени рыб, плывущие к этому острову, прочерченному мелом на ржавом побережье. Расписание рук, график произнесенной проповеди внутри горящего воздуха, заставляет птицу вспомнить кольцо стрелы, травы, воскресного чаепития в углах тишины, приготовленной к осеннему аукциону. Пальцы воды перебирают песчаное белье, обрывают нитки воздушных потоков, потом спеют вишни, и пауки свивают в кольца ночные взгляды насекомых. Капризы каната, держащего на привязи лодку – ей бы сбежать к черным шпилям вулкана. В ожогах его выдоха кованая решетка континентальной церкви, развесившей по фасаду деревьев ночные простыни.

Где моя трава забвенья, – поет равновесие для нее по утрам, пересчитывая пуговицы у горла, ступени круглой площадки, окруженной римским воздухом, крошащимся в пальцах.

Время расплюснуто по поверхности стола, и все равно, где оборвать фразу.

«Огонь сворачивается внутри себя…»

Огонь сворачивается внутри себя, город уходит вглубь. Растворяя окраины, как круги на воде. Чтобы написать свое имя, тебе его надо сначала придумать – вместе с другими именами. На камнях вырастают иглы, раскрываются в воздух и мгновенно стареют, теряются во времени. Кто теперь его хозяин – после пяти лет отсутствия? Даже строчки электронного письма становятся тоньше и бледнее, и скоро совсем исчезнут, когда закончится время памяти о письмах. Такое расстояние – исчезает, приближается к тебе, как нитка, источенная молью. Тебя съедает время, а пространство нам не помощник – ты в трех автобусных остановках – на другой стороне земли – да хоть вне земли. Исчезая медленно из прикосновений.

«для родившегося на суше…»

для родившегося на суше река была только местом, они плавали вместе, плавили ледники, и там, в нулевой точке, в гл?тке каменной рыбы, прибитые к берегу, к жести, река была только местью, черпая легкими воду, если он – соль, ты – тоже, слизывать мел вдоль кожи, лба, простыни полотенца, наискосок от тени собственного моллюска, крошится и сотрется, ближе переберется по коже ключа, а суша — только предлог для свиста. между вторым и четвертым, только по четным он выходил из дома, и над ним плыли рыбы и змеи, и он превращался в клевер — левее и зеленее всех остальных растений. послушай: для родившегося на суше города стали мелью, время – длиннее, и с нею от костей, от грудной клетки, становилось его предком. он опускает ведро в колодец, она смеется и возвращает обратно с пустотой в ладонях, он травой подползает к дому — скарабей, корабельный обломок, голод песка, захватившего город, продирающий шип сквозь горло. солнце стареет, и от якорей замерзают пальцы, распутывающие цепь, поднимаясь со дна, вода обучит его языку и в горло ему воткнет чужую речь, лечь и спать пополам в воздухе и песке, налегке между пустотой и лодкой, тоскующей по реке.

«Он плавает материками…»

Он плавает материками, сушей, как обычно вечером после шести, слушает, что говорят ему окна. Шерсть умеет расти, она –
умеет прясть ее.
Из горсти, из зеленого камня, в рукавах, фонариках принести сети парадные на каждую рыбу, на всякое время года, от горизонта, от свода сведенных куполом птиц клюющих, на свет ее, в глубину этой тверди, бортами ломая сушу, плывут корабли из меди отыскивают глазное дно, оно — собирать и слушать. Картограф полей квадратных обратно медленно стягивает края Древнего Рима, мимо спокойно покатит камни, там с ним деревянные лодки растут, а тут, наверное, в шесть в его воде отразится веретено и шерсть.

«В голове плавают цветные рыбки…»

В голове плавают цветные рыбки. Римский воздух – белый песок. Там, где угловатые муравьи вылизывают известь земли. Писать письмо засыхающим кактусам в пустыне Невада. Просить прощения у соли, стирать меловые надписи. Тебе – кольцо из прессованных пружин, каменных стружек. Нарисованные глаза бога там, где педаль газа переходит в паутину. Угости меня медом-ядом, сиреневая змея. Улицы играют в бабочек, сон срывает тебя – банка с зеленой водой, смуглая оторопь просыпается рядом посреди ночи. Возвращение крест-накрест – не спасет ледяной, медный-латунный-серебряный, выпадет из стальной орбиты китайский шарик земли – пуговица, оторвавшаяся внутрь. На самом-то деле мне все равно, где чьи тапочки, но расстояние диктует – не смей. Весь остаток дня ушел на обязанности, и когда позвонил ты, сил хватило только на то, чтобы ответить «да». В голове уплывают цветные рыбки.

«Тебя нет, ты растворился в подтексте…»

Тебя нет, ты растворился в подтексте. Каждый, желающий тебя увидеть, должен выковыривать твое существование из листков желтой бумаги, шлепания клавиатуры, тональности утренних звонков и движения песка между страниц книги, которую ты читаешь. Иногда вода заливает все, что обнаружено, и тогда найденное становится воздушной дырой, сквозь которую соль и твердь – Владимирская и Тверская губернии, железный путь мимо дачной станции по меловому отпечатку, черничному оклику – ошибкой и опечаткой пятничного выпуска. За травой после лета – следы на внутренней стороне взгляда и черного хлеба. Против солнца, на полчаса тени, чтобы хватило завернуться в ситец. И карта увезет тебя в обратную сторону текста, где тебя нет.

«Ждать со знаком плюс…»

Ждать со знаком плюс, со знаком монеты, подобранной возле вокзального автомата. Падать, наполняясь водой. Ржавые рукава берегов тянутся за тобой до самого дома. Убегая в и над. Чем она выше, тем старше платья у ее коленок. Сгибая улицы бумажных самолетов, учить слова монгольских языков. Она идет справа – правильная, как учебник грамматики. Полосатые дома притягивают дымом этажей, туманом стен, пятясь и покачиваясь – уходить в землю проще, чем вить гнезда на проводах.

«Пересекая вот и так…»

Пересекая вот и так, расставляя знаки препинания осами и муравьями, каменные крошки подбираешь с руки мостов. В твоей тетради – круги и трапеции, колышки и вешки, расставленные вокруг трясины Лукоморья. Традиции солнцестояния отбрасывают далеко твою тень от места, на котором стоишь. А закрытые глаза потом откроешь, когда ослепнешь.

«Нет, не вирус…»

Нет, не вирус, но интернет говорит твоими словами, в голове набор только греческих букв, плакать хочется от такого безмолвия. Он тугой охотничий лук обменял на траву с того побережья. Нет, не спи, – отвечает и смотрит сквозь огонь на красное платье и пропадает под лед, в тень от лодки. А у нее опять античное молчание, и нет ни голоса, ни предлога, чтобы встать и уйти в другую речь или хотя бы в себя. Продолжает, пытаясь обнаружить любое чужое наречие, разыскивая ее поближе к языку, одними глаголами наполняя рот. Переверни страницу, руку о(т)пусти и шагни туда, где ни половиц, ни мостов, в общую немоту.

«У молчащего для тебя найдется ответ на все…»

У молчащего для тебя найдется ответ на все. Можешь начинать прибивать гвозди к стене, вешать на них праздничную одежду, промокшие руки и фейерверки. В этой консервной банке твой день остается наедине с миндальными крошками, медными кружками, капюшонами рыжих монахов и кобр. Тебе остается только отклеивать этикетки и менять надписи, начиная с зеленого, выворачивая наизнанку все черные чернила, доставая из укромных мест бечевки и шпагаты, деревянные рейки и полосатые паруса. Этот день до того заброшен, что про него помнит только та, которая больше ничего не помнит. Такая погода, такая простуда, такая теперь молчащая печь, заброшенные сверчок, червячок, сверлильщик матовых оболочек, глазных ребрышек, сухих хлебных корок на паутине дремоты – рассказывай туда, как ты ждешь, шепчи в его продолговатое плоское нутряное, усыпанное стеклами сломанного калейдоскопа. Твое детское, молочное, треугольники пластмассовой мозаики, разорванных круглых петель и дырок, в которые проваливаются все зачем и откуда. С кем ты теперь рад и спор, с кем делишь пирог, что за чай в этих глазах, когда не хватает всего лишь того, чего всегда не хватает.

Поделиться с друзьями: