Двор. Баян и яблоко
Шрифт:
— Потом, потом… Айда работу доделаем! — Шилова потянула за рукав упирающуюся Устинью Колпину.
— Дай послушать! — гневно пробасила Устинья. — В кой-то веки у нас людей позабавят. Я ведь под эту песню, голубчики, прежде в хороводе ходила-а…
Устинье вдруг вспомнилась ее веселая, озорная молодость, когда из-за нее дрались парни на деревенских вечеринках.
— Играй, Бориска! — заорала она, горестно топая. — Играй, бес!.. Ефимко, муженек богоданный, где ты?
— Тут я, тут, — успокоительно замахал короткими руками широкоплечий и приземистый Ефим. — Ты бы лучше, Устинька…
— Поди ты… — Устинья злобно выругалась. — Не мешай ты мне, шестипалый урод!
Устинья
— Ах, веселая бабочка! — недоуменно подал голосок Никодим Филиппыч.
Баян ходуном ходил на коленях улыбающегося Бориса, ухарски взвизгивал, гудел басами, изливался дискантами и тенорами.
— Эх, Устинья, брось! Работать надо! — выступил было Петря, но его с веселым криком оттолкнула чернобровая Селезнева. Подхватив под руку своего молодого и во всем ей послушного мужа, Домашка вытащила его в широкий проход между длинными столами и, напевая, завертелась с ним, как юла.
— Эх, Колька-а!.. Душа горит, не могу!
Костя Шилов тоже не выдержал, подпрыгнул на месте и, обняв на лету первую попавшуюся на глаза девицу, вынесся с нею вперед, явно желая расширить плясовой круг.
— У-ух! У-ух! — буйствовал, как козленок на свежей траве, расплясавшийся Костя.
— Кончай, Константин! — прикрикнула Шилова, поймав себя на невольном любованье ловкостью единственного сына. — Будет тебе девушку вертеть!
Устинья все топала, как одержимая.
— Стойте!.. Стой, говорю! — вдруг пересек трели и вздохи тугой и медлительный голос Семена. — Эт-то что ж такое? Отчего женская бригада не на месте?
— Пойдем, пойдем! — Антонина Шилова, устыдившись своей минутной слабости, дернула Устинью за рукав. — Хватит, матушка моя, хватит, не молоденькая.
Устинья, остановившись с разбегу, чуть не споткнулась и потеряла с ноги огромный, стоптанный, облепленный землей башмак.
— Тюфельку, танцорка, потеряла! — озорно выкрикнул Петря Радушев, и все разразились хохотом, будто наверстывая недавние минуты изумленного созерцания.
— Вот так Устинья!
— Ну и актерка! Хоть за границу вывози!
И все теперь видели, что Устинья смешна и нелепа, что даже, наконец, совсем зазорно почтенной матери взрослых сыновей подпрыгивать и кружиться при всем народе.
Борис Шмалев по-прежнему сидел под деревом с баяном на коленях, еле слышно перебирал лады и будто слегка разочарованно щурился.
— Чего и кричать тут, не понимаю… Повеселились люди и пошли работать.
— А ты, Шмалев, не понимаешь, что момент для игры не подходит? — сурово спросил Семен.
— А когда он у нас подходит? — наивно улыбнулся Шмалев. — Терпишь-терпишь, да и хватишь. Не пропадать же хорошему инструменту.
— Справедливо, молодец, справедливо! — закивали Опенки.
— А я заявляю… — сверкнув глазами от прорвавшейся ненависти к Шмалеву, громовым голосом сказал Семен (Опенки содрогнулись), — заявляю как руководство, что пока сбор не прошел, мы никому не позволим срывать колхозную дисциплину. Ставь свой баян на место, не мешай людям работать.
— Жизнь наша артельная, подневольная! — шумно вздохнул Никодим Филиппыч.
Шура обернулась к нему, и темные большие глаза ее гневно блеснули.
— А тебе чего, за каждое слово цепляешься? Не о тебе, святость лысая, а о главном деле жизни страждем… под ноги не подкатывайся!
Тут выступил с хмурой и осуждающей улыбкой Кузьма Безмен.
— Дисциплина нужна, ясное дело, но ведь вы, руководство, работать планомерно не умеете.
В гражданскую у нас в Красной Армии, бывало…— Ты Красной Армией не козыряй, я сам из Красного Флота!.. — прервал Семен. — Тебе вот любо ходить сюда, любо укорять нас, грешных… выглядывать наши прорехи и недостачи… А потом, когда мы окончательно укрепимся и знатно заживем, ты, рассудительный и осторожный, опять к нам попросишься… Самые, мол, тяжелые волнения и испытания прошли, вот такое время для меня, Кузьмы, самое подходящее… Это мы, простаки, все свои силы, кровь сердца как на огне пережигаем, а такие, как ты, на готовенькое приходят… себя любите вы! Вот развернется в наших краях всякая техника, будут могучие машины наши пашни обрабатывать, — и ты, глядишь, опять в колхоз попросишься.
— Эх, пошел-поехал! — отмахнулся Кузьма. — Этакий, извини, характер стал у тебя тяжелый.
Опенки испуганно и угодливо повторили:
— Ох, верно, верно… Тяжелый нрав, тяжелый!
— А у тебя, Кузьма, нрав легкий — еще б тебе!.. — с гневной горечью продолжал Семен. — Советчиком у единоличников ведь куда легче быть, чем вперед прорываться!.. Ты рассудительный да оглядчивый, улегся себе камешком при дороге — и все-то тебе видно, и силу тратить не надо, и солнышко тебя греет!
— Ох, колюч ты стал, Семен! — вздохнул Кузьма. — Прекратим лучше нашу беседу… Пошли-ка лучше по домам!
— Правда глаза колет!.. — громко бросил вслед Семен, проводив взглядом раболепные спины Опенков и неторопливую походку Кузьмы.
— Много я тут наговорил, товарищ комиссар? — спросил Семен немного спустя, шумно и утомленно дыша, как после поединка. — Может, я, как говорится, много дров наломал?
— Нет, Семен Петрович, я тебя понимаю — мысли и настроения у тебя выстраданные. Только жаль, ты забываешь, что не тебе к Кузьме Безмену возвращаться, а этому неглупому, но архирасчетливому Кузьме предстоит возвращаться в колхоз. Кузьма, как хорошо грамотный и культурный человек, конечно, сразу оценит первостатейную важность сельскохозяйственной техники и ее великое значение для человеческого труда… и вам, колхозные руководители, еще придется заниматься… проблемой Кузьмы Безмена.
— И откуда эти себялюбы берутся, Андрей Матвеич?
— Да ведь ты не наивный парнишка, Семен Петрович!.. Откуда? Из самой сложной диалектики жизни. Это все она, мелкособственническая, дворовая ограниченность, многовековая крестьянская недоверчивость к переменам…
— «А что-то, мол, они мне принесут, хуже будет для меня или лучше…» Это ты верно заприметил, Андрей Матвеич. Но почему-то вот я, грешный, не такой…
— Эх, Семен Петрович! Да ты ж целую школу прошел, в широкой политической жизни пребывал, и оттого в тебе уже многое старокрестьянское выветрилось. А у многих оно еще продолжает жить в сознании. Да и учти: мы еще только начали перевоспитывать эту противоречивую крестьянскую душу… А это, сам понимаешь, сложная и тонкая работа… на годы и на годы! Ты вот идешь трудным и прямым путем, а иные петляют обходными тропками, сомневаются… И от этой реальности никуда не уйдешь. Да ведь и в колхозе у вас еще немало таких людей.
— Да, да… Они будто и вместе со всеми нами, а думки у них… Мы-то думали — они свежи, а они все те же!..
Семен истомленно помотал головой и шумно вздохнул.
— Представь вот ты как писатель мое положение, Андрей Матвеич. Доходит, понимаешь, до того, что я на некоторых наших колхозников смотреть не могу. Злоблюсь и думаю: «Заели вы, черти, мою жизнь!» Но жить без них тоже не могу.
— А еще больше на себя наговариваешь, — бросила Шура, не то жалея его, не то раздумывая над чем-то своим.