Дворец Посейдона
Шрифт:
Вот идет она по улице, стриженная, в красных брюках, с красным зонтиком. У зонтика такая длинная ручка, что он похож на огромную ветку дерева, цветущую красным цветом. Босые ноги она сунула в резиновые шлепанцы, тоже красные, и идет как ни в чем не бывало. Все ей уступают дорогу, смотрят испуганно — уж не с Марса ли прилетела? Милиционер свистит, автобусы и машины наскакивают друг на друга, троллейбусные дуги высекают искры из проводов. Это видение родилось во время ее болезни, когда она, сидя в кровати, звала своего двойника: вернись, вернись. Звала, потому что ей казалось, что двойник унес ее тело, а ей оставил оболочку, наполненную болью. Еще и потому ей было так горько, что этот бессовестный двойник прекрасно
— Где Датуна? — спрашивала она поминутно.
— Ничего, ничего, пройдет, — отвечал Нико.
А заболела она после того, как ученики во дворе школы забросали ее снежками. Когда полетел первый снежок, вместо того чтоб нахмуриться и отчитать наглеца, ока захватила снег обеими руками и сама стала бросать в мальчишек, которые повернулись спиной и затаились, напуганные дерзостью товарища. Ну, а если учительница сама снежками кидается, то чего ж еще! С воинственным кличем они обступили ее и забросали снежками. Сначала она смеялась, осыпанная снегом, раскрасневшаяся, счастливая. Потом устала, чувствовала, как сердце подступает к горлу, становится трудно дышать. Но дети, увлеченные игрой, ничего не замечали, швыряли в нее снег или обломки льда. Возможно, они даже старались отличиться перед ней: вот, дескать, какие мы молодцы! А она уже держалась из последних сил, боялась потерять сознание, хотела крикнуть: помогите! — но рот был забит снегом. Потом и в самом деле она потеряла сознание. Во всяком случае, что было дальше — не помнит. Дети, должно быть, испугались и убежали.
Она долго лежала в снегу и пролежала бы, наверно, до утра, если бы ее случайно не нашел сторож. В ту ночь у нее поднялась температура, и именно тогда она увидела себя со стороны, издалека, незнакомую и одновременно мучительно близкую, расхаживающую по Тбилиси в красных брюках, с красным зонтиком. Мысленно она все время была в Тбилиси, никак не могла привыкнуть к этому городишку. Может, потому, что ее настоящий дом был не здесь.
В зеркале она видит худенькую, большеглазую женщину. В уголках рта — морщинка. Эта складка от улыбки, тоненькая и легкая, как паучья лапка, та самая, что вскоре пробежит по всему лицу, оставляя за собой прозрачную тонкую пряжу. Эта сеть накроет ее глаза, улыбку, мысли — и все кончится.
«Очень много времени прошло», — думает Зина.
Это то самое время, которое не измеряется часами, для него человек еще не придумал прибора, и не придумает, потому что у каждого это время особое, личное, заключенное в пузырьки сердца и разума, бесконечно пересыпающееся, как песок, из одной склянки в другую, пока… пока человек еще способен мечтать.
Ничего не изменилось вокруг, но стало каким-то будничным. Наверно, того, на что смотришь долго и давно, вообще не видишь. А времени прошло действительно много, намного больше, чем она себе представляла. Ее мир, который она в своем одиночестве и мечтаньях возводила или рушила, более чреват неожиданностями и опасностями, нежели каждодневный быт человека, окруженного семьей и друзьями, который сознательно или следуя биологическому инстинкту самозащиты запирает все двери, спасаясь от одиночества, забивает щели, замазывает все трещины и норы. Одинокий человек больше видит, больше слышит, и все, что он видит и слышит, воображением его обостряется до предела, для того, кто запутался, в терниях собственных представлений, все обычные человеческие чувства и поступки окутаны дымкой тайны, его утомляет, расслабляет, опустошает постоянное стремление раскрыть эту тайну, проникнуть в нее. Это изматывает, как всякое тщетное усилие.
Разумеется, за это время она многому научилась, многое приобрела. Кое-что уже покрылось пылью, как ненужная вещь, лежащая в сундуке. Но что-то было утеряно, без чего все стало обыкновенным. Это «что-то» было таким малюсеньким, что она
и не заметила, когда его потеряла. Словно пылинку стряхнули с ее существа, капельку крови, засохшую на месте укола… или хлорофилловое зернышко.Как все девочки, выросшие без матери, она была скрытной. Не все ведь расскажешь тете Ито. А девочке надо непременно с кем-то делиться. Неразделенная тайна тяжела невыносимо.
Тетя Ито, учительница, вышедшая на пенсию, всех людей считала добрыми и чистыми. Через всю свою жизнь бедная старая дева пронесла это убеждение. Поэтому у нее была счастливая, безмятежная старость. Конечно, Зина любила тетушку, но иногда эта сладко улыбающаяся старушка, занятая пасьянсами и кроссвордами, казалась настолько невыносимой, что Зина готова была выброситься из окна, только бы ее не видеть. Потом она сердилась на себя, называла себя злой и неблагодарной и, чтобы искупить свою вину, ластилась к тетушке, которая, беспечно напевая, раскладывала пасьянс. Зина иногда просила, схватившись за горло:
— Оставь этот пасьянс… прошу тебя!
— Что с тобой, Зина? — спокойно спрашивала тетя Ито, продолжая свое дело.
В представлении тети Ито в мире не происходило никаких катастроф. Все долго и счастливо жили и умирали в глубокой старости. Ни нищета, ни болезни, ни ссоры не омрачали человеческой жизни. Чистенькая, как спальный вагон, жизнь плавно катилась по рельсам. На станциях пассажиры покупали цветы и молоко. Проводники, похожие в своих белых халатах на врачей, отгоняли от едущих мух.
— Не могу больше!
Но сама она иногда перед сном думала так же.
Вот летит поезд, а вокруг все зелено. На склонах пасется скот. Пастух сидит на камне и смотрит на посад.
— Куда вы едете? — спрашивает у Зины зубной врач (в вагоне тети Ито полно зубных врачей).
— Никуда.
— И я никуда. Ах, как хорошо!
Никуда, и все-таки далеко, на конец света. Разве это не счастье — ехать никуда, ни на базар, ни в школу, ни в кино, просто никуда?
Тетя Ито только однажды нахмурила лоб и помрачнела, всего на минуту, почти незаметно. Это случилось, когда по настоятельной просьбе Зины она рассказала ей о матери.
Тетя Ито раскладывала пасьянс и говорила. Зина, уронив голову на край стола, слушала.
Потом она увидела мать в больничном коридоре, у окна, забранного железной решеткой. Мать была в длинном сером халате и войлочных тапочках.
— Но почему ей обрили голову? — спросила Зина глухим, надтреснутым голосом.
Тетя Ито медлила с ответом, словно чувствовала, что в глубине души Зине не хочется его слышать.
В комнате стало душно и тесно.
«Будет дождь», — хотела сказать Зина, но вместо этого повторила свой вопрос:
— Почему ей обрили голову? — она с трудом проглотила слюну.
— Не знаю…
Тетя Ито помолчала, потом вдруг засмеялась и сказала:
— Вот он, трефовый валет!
— Что? — Зина подняла голову.
Вокруг стояло и переливалось плотное марево, очень не скоро проступило сквозь него лицо тети Ито.
— Последние три года ее держали в больнице…
Наступила тишина.
Зина снова положила голову на стол, как будто так легче было думать о матери.
— А я… Обо мне она не спрашивала?
Этот вопрос мучил ее давно, давно она хотела задать его тетке. Но не решалась, боялась. Страх этот был неопределенный, безликий, бесплотный. Именно он наполнял сейчас комнату. Он вдохнул в себя весь воздух и вместе с воздухом проглотил все вещи: стол, стулья, шкаф, книжную полку. Осталось одно лицо тети Ито, застывшее как маска, улыбающееся… И эта маска должна была объяснить то, что для Зины имело решающее значение.
— Нет, — ответила тетя Ито.
Ответ, как колючий железный ком, прорвался к сердцу, лотом вонзился шипами в его тонкую стенку, и когда Зина почувствовала боль, снова раздалось: