Шрифт:
ДВОЙНАЯ ФАМИЛИЯ
Вот теперь, когда он шагал по мосту Лейтенанта Шмидта, он уже никак не мог понять: почему он выбрался в Ленинград только на тридцать первом году жизни? Это надо было сделать пять лет назад. Или нет — сразу же после окончания Харьковского политехнического. Даже не дожидаться окончания, а, еще будучи в институте, заработать на какой-нибудь стройке рублей пятьдесят, и по льготному студенческому билету махнуть сюда на каникулы. Только обязательно — зимние.
Или еще раз нет: разумеется, сделать это надо было еще в школе, а так как мама Доня все равно добром не пустила бы, то оставить ей покаянное письмо и по образцу беспризорников двадцатых годов пробираться в Питер зайцем.
Он
Ничего себе ассоциации — могильная плита… Он хотел было отогнать непрошеное сравнение, но вовремя спохватился. Нет, ни в коем случае. Ничего не пугаться, ни от чего не открещиваться. Ловить ассоциации, то есть нечаянные образы, почему-то возникающие при взгляде на то или другое. Память ног, бывших тогда маленькими и слабыми, память носа, отчетливо улавливающего запах арбузной корки, исходящий от черной полоски воды, — вот крупицы, ради которых он приехал сюда.
Не ради точного воссоздания куска своего детства — он знал, что его памяти это не под силу.
Да, приехать сюда следовало раньше, когда ледяная корка, покрывающая его мозг, была если не тоньше, то во всяком случае податливее. А теперь прошло слишком много времени, чтобы наткнуться на что-то такое, что одним ударом расколотило бы эту корку вдрызг. Раньше… Раньше была мама Доня, которая и слышать не хотела о его поездке в Ленинград. Как обрадовалась она, бедная, когда он подал заявление в харьковский институт! Да и что говорить: потеряла собственного сына, взяла приемыша, а он сколько болел, и время было трудное, голодное, — после всех таких бед как не привязаться? Дороже родного стал. Вот и боялась, что потянут его родные места, оторвут от нее.
К родным местам его не тянуло. Мама Доня была военным топографом, а когда она, раненая, присмотрелась в госпитале к Митьке и решила усыновить его вместо своего мальчика, погибшего в первую ночь войны, в первый налет, обрушившийся на Киев, — она затянула его вместе с собой в круговорот кочевой жизни. Маму Доню сразу после госпиталя демобилизовали, но привычка к кочевой жизни осталась, неистребимая привычка к вечным переездам, и вот они колесили по всей Украине, Белоруссии и Молдавии, по мере того, как освобождались они от гитлеровского ига и на скорбных пепелищах чужих домов искали места, где бы начать собственную новую жизнь.
Только в Киев они никогда не заезжали — мама Доня говорила, что она видела слишком много чужих развалин, чтобы прибавлять к ним еще и остов своего довоенного дома. Видно, был предел горю, которое она могла вынести, и от этого предела она себя берегла.
Хотя бы для приемыша.
Вот так получилось, что понятие «родного города» было для мальчика чем-то отвлеченным. Ну, видел в кино. На открытках. Кое-что, очень малое, помнил. Но, как это бывает у детей, с раннего детства переезжающих с места на место, настоящей, непридуманной привязанности к географической точке своего рождения у него не наблюдалось.
Понятие родины связалось у него с пестрой вереницей городов, больших и маленьких, но обязательно — летних. Почти каждый учебный год он начинал в новом городе, пока наконец к девятому классу они не обосновались в Харькове. Там они и стали жить, по молчаливому соглашению не вспоминая: она — о Киеве, он — о Ленинграде. Так и жили они, сначала трудно, потом полегче, а с некоторых пор и совсем хорошо, так что мама Доня смогла, наконец, оставить работу и впервые с начала войны по-настоящему, всласть отдохнуть. Но как только кончились заботы, вспомнились старые беды, и главное — ранение, полученное в феврале
сорок второго на Ладоге. Месяц тому назад мамы Дони не стало.И тогда он взял отпуск, бросил все дела и приехал сюда, в Ленинград.
Дряхлый двухвагонный трамвай, который до войны — Митька это помнил точно — казался мальчишкам красой и гордостью городского транспорта и назывался почему-то «американкой», подбирался к середине моста. Металлическая гребенка разводной части шевельнулась и дважды чугунно чокнула под его передними колесами. Митька встал обеими ступнями на эту гребенку, и задние колеса первого вагона тут же привели ее в действие — она качнулась и чокнула. Потом гребенку пересек второй вагон, словно отметился — «был тут», и трамвай пополз дальше, набирая скорость и нацеливаясь своим граненым лбом прямо в открытую дверь магазинчика «Мороженое». А вот магазинчик этот не припоминался. Не было его, наверное, до войны. Хотя, может, и мост был не тот — ведь память о чугунной гребенке, покачивающейся под ногами, могла относиться к любому другому мосту довоенного Ленинграда. И вообще мост к делу не относится, потому что тогда — в тот день, ради смутных воспоминаний о котором он и приехал сюда, они шли не по мосту — по льду. Но теперь перейти Неву таким образом было невозможно — мешала ледокольная полоса, по которой то и дело проскальзывали деловитые чумазые буксиры.
Раз пять он спускался на лед, доходил до стремительно несущейся в протоке воды. Один раз даже имел по этому поводу объяснение с румяным, послевоенного года рождения, милиционером. Обошлось. Постояли с полчаса на льду, потопали ногами — сержант внимательно выслушал всю историю, а потом посоветовал написать в газету: «Может, кто и откликнется. Бывали случаи». А по льду убедительно попросил не ходить.
Газета, сила печатного слова… Если бы это могло помочь! Но Митька прекрасно понимал, что его воспоминания так смутны, а предположения так фантастичны, что вряд ли кто-нибудь возьмется опубликовать его заметки. Разве что журнал «Техника — молодежи», да и то под рубрикой «Антология таинственных случаев». За те восемнадцать дней, которые он провел в городе, ничего существенного к этим воспоминаниям не прибавилось. Иногда что-нибудь (вроде металлического стыка, на котором трамваи отмечаются: «был тут», пробуждало ощущение, что это уже было. Давно. Но было, это точно.
Первые дни он бродил по окраинам, надеясь, что именно там, за каким-нибудь поворотом, возникнет уверенность, что здесь-то он и жил. Но застроенные многоэтажными стандартными корпусами окраины носили слишком современный вид, который по отношению к довоенному изменился до неузнаваемости. Единственным ориентиром в его поисках могло служить то, что где-то невдалеке от их дома было кладбище. Но сколько кладбищ на окраинах города с таким населением!
Он стал бродить вдоль Невы — ведь тогда они шли по льду. Но пересекали они реку или шли вдоль нее — этого он не помнил.
Так что же он помнил вообще?..
…Дом был маленьким — двух— или трехэтажным. Витька жил в полуподвале, Митька — на первом этаже, или «билетаже», как говорила Витькина бабка. Во всяком случае, Митька по собственному разумению пришел к выводу, что на его этаже люди живут по билетам, а вот для проживания в полуподвале билетов не требуется. Своей догадкой он поделился с Витькой, и тот по своей врожденной солидности и справедливости даже не высмеял товарища — действительно, что смеяться, если он и сам толком не знал происхождения странного названия первого этажа. Вероятно, название придумала бабка — ведь есть же у нее слова, которые все остальные люди не употребляют. Бабка, например, никогда не говорила «он швырнул» или «он кинул», а всегда так: «а он — швырк!» или «а он — кидых!»