Двойники (рассказы и повести)
Шрифт:
И любой такой сгусток лежит между смежными вещами, в щелочке между ними, в которой, если заглянешь, немедленно раскрутится буранчик, он возьмет за шкирку всю эту твою голубую слизь, примется крутить ее вокруг себя, верчением произведет воронку в ней, в которую - а хотя бы и из Неба - упадет ее точный смысл, слово. Утверждающее своим явлением исключительную важность именно этой заморочки и объявляя ее существующей всему свету, - чтобы там появился еще один бес.
2.
Голубые ирисы, будто проеденные порохом, чернилами на теле: вот только обычно татуировка значит куда меньше, чем косвенные признаки причастности. У любой твари есть своя нора, а сын человеческий, значит, и ведать не ведает, где б ему главу свою преклонить,
Тогда будто бы что-то с ними происходит: они сообща будто рвут у себя над головой какую-то бумагу, прорывают головами, будто выросли на вершок; ее лохмотья падают вниз, народ топчется по ней, танцует и уходит куда-то дальше, все пальчики их облизаны, ноготки подстрижены, все кудряшки завиты, и они въезжают в свое новое время медленно и счастливо, Ноевым ковчегом.
А у цыган ни места, ни времени - насчет места знают все, а вот о времени не задумываются: но нет у них не только своей страны, а и своего Нового года, и где у них гирлянда праздников с креповыми либо вечнозелеными цветками, висящими поперек улицы? Где разноцветные лампочки и хвойные ветки? Где бой часов на главной башне? Ну, да они празднуют все, что подвернется, но дело в другом.
Нет Нового года - с какого-то самого начала все еще идет один нескончаемый год, и потому эти люди не стареют, а смерть среди них дело не времени, но лишь отвечает собственной необходимости. Кудри седеют, им так надо. Кони дохнут, музыка рассыхается.
Нации, обладающие своими местом и временем, на всю жизнь заняты наблюдением за тем и другим, отчего и не видят, что там у соседей. Какой нынче год по бирманскому календарю? Где живет такой красивый на звук Аахен?
А у нас, цыган, ни времени, ни места, то есть - территория больше даже России, и ее не объедешь; а времени так много, что оно длится и не кончится: вот мы и не стареем, а только рождаемся и умираем. Когда есть свое время, оно всегда тикает возле уха - раз уж ухо его слышит. Это, наверное, хорошо нельзя же измерять его только собственным дыханием.
Цыгану не начать свою историю так, чтобы там были дома, стоящие на одном и том же месте, дома с людьми, которые все время в них живут, даже улицы все время другие. Что остается? Рассказывать истории друг про друга, но кому из своих это интересно в пятый раз?
Наверное, это замечательно: привычное время пробуждения, улица под окном не скользит из-под ног, все те же лица навстречу. Но в чашке, которой давно не пользовались, заводятся черви. От человека, ушедшего от себя куда-то слишком уж далеко, начинает нести псиной. Голубые ирисы, выходящие из земли, отвечают лишь за себя, но все равно красивы. Татуировка на теле значит меньше, чем ее отсутствие.
У нас нет Нового года, такая досада. Но выдам тайну племени: есть у нас Новый год, только он отмечается тогда, когда его захотелось отпраздновать. Поэтому никто и не сосчитает номер года: у всех по разному, всем всегда иначе охота.
Это может быть зимой, когда свет ламп примерзает к стеклам изнутри и может лишь немного отогреть то место, которого коснулся. В марте, где по сырому снегу черные шаги; в апреле, мае, июне - всегда достаточно совпадений или чего угодно, чтобы переключить счет времени - ничуть не худших, чем какая-нибудь другая женщина чужой породы.
Синие ирисы, вмороженные в зимнее, серое от инея стекло, ай, все это пространство из земли и времени можно проехать умом за два взгляда каким-нибудь третьим глазом, и нет никого из живущих там, кого нельзя было бы понять до самых его дальних печенок за взмах ресниц. Цыганский Новый год наступает тогда, когда появляется штучка, которой не было раньше.
Мы из какой-то, что ли, невнятицы и не имеем черт, потому что слишком уж легко подлаживаемся под вас. Жалеем. Вот ночью прилетает седая
бабочка: происхождение и жизнь их совершенно необъяснимы - даже если объяснимо ее желание лететь на огонь. Города ночью липнут к земле, как бабочки к стеклу, и не знают о себе ничего: их слишком мало, чтобы заявлять собой порядок жизни. Между городами в темноте лежат дороги, а по ним едут цыгане, и любой наутро город окажется для них Новым годом.А в чем наше высшее проявление любви к чужому? Перед его гробом пойдет цыганский оркестрик. Наша искренность не подлежит сомнению: покойник нам не заплатит. Впрочем, мы же не станем столь торжественно хоронить своих. Хотя, станем: чтобы те, кто оказался поблизости, не скучали бы.
3.
Размазанный растр - это примерно серый цвет в результате: вот так все половые тряпки становятся серыми, да и пластилин ведет себя так же, разделенный в коробке на липкие, осязаемые краски. Все смешать в один ком будет серым. С тряпками, впрочем, происходят и другие, почти красивые вещи: они расходятся, распространяются вширь, в них начинает проступать сетчатый каркас, потом они становятся просто клеточками: становятся похожими на тетрадку в клеточку. Но там ничего не написано, хотя и просвечивает нечто, если взглянуть сквозь тряпку на свет.
Когда речь о половых тряпках, о прочем сером, то всегда имеется в виду что-то, о чем надо говорить, но не находится слов: потому и надо зацепиться за любое: естественно - раз уж это серый цвет, так это немощь, конечно. Сумерки, смеркается, немощь, это так удобно. Серые сумерки тряпок, это привычнее чего угодно: где-то в этой серой сеточке что-то не застряло, там что-то должно было бы оказаться, а не оказалось. Но сумерки, значит, скоро спать пора.
Но все же все с чего-то же начинается, и первое слово должно как бы выпуклой деталькой: как в головоломке, его не доставало, чтобы поместить в специальное, для него только и изобретенное углубление, чтобы все остальное сошлось вместе и... раз сошлось, значит, что-то произошло.
Жил бы я в полуподвале, там всегда стояли бы сумерки. В сумерках такие слова чувствовали бы себя как дома и мгновенно падали бы на пол, грохоча собственным избытком, как виноград рушится на южную веранду. Их хорошо себе представить: она валятся на пол, как клопы с потолка, ползут, не нужны и знают, что по шерстке их не погладят. Ползут, бормочут буквами, шипят и скрипят. Покрывают весь пол серым ворсом вшивого ковра, кишат, заползая друг другу в дырочки и петельки. Потом находят щели и лезут на улицу. Улица оказывается замусоренной словами, бормочет, лепечет, картавит, роняет слюни.
Что бывает в полуподвалах, кроме сумерек, железной воды из-под, крана, отсыревших вещей, небольшого запаха гнили и отсыревшего хлеба: не черствеет, лишь покрывается плесенью? Что-то бывает, не вспомнить только какое-то дурацкое слово. Нет в нем ничего возвышенного, это же каждый раз какая-то громкая гадость хочет встать на положенное ей место и, встав туда, затухнет, и, значит, подошла очередь следующей. Все до визга необходимые звуки друг за дружкой влезут на свои места, а снаружи снова завизжит от нетерпения вставиться на место следующая необходимость.
Когда бы жил в полуподвале, я б спал до полудня. На службу не ходил бы, пил бы железную воду из-под латунного крана, писал бы знакомым письма из-под полуметра земли. Слова, которых потом не помнишь, там, верно, и живут - в полуметре под землей, под, асфальтом, пахнут сыростью. Все время растут, растут, вылезая наружу какими-то скользкими, незаметными пятаками.
Лезут из-под асфальта, камней, выпирают из убитой земли, раздвигая ее с треском: и тут их оставит то, что заставляло их продираться наверх. Они станут отдельными, забудут про соседей и превратятся в моль, в бабочек, в пыль, в камешки, в бессвязные звуки: исчезнут, будто и не было: раз уж их не заметили за эти секунд, двадцать, за которые к ним не успели привыкнуть.