Дядя Сайлас. История Бартрама-Хо
Шрифт:
Горничная пришла сообщить, что дядя Сайлас был бы счастлив видеть меня, как только я буду готова, а кузина Миллисент проводит в комнату, где он ожидает гостью.
В тот же миг дух комедии, посетивший нас благодаря неописуемой эксцентричности моей кузины, улетучился, и меня объял благоговейный страх. Вот сейчас я увижу его — он будет поблекшим, сломленным, постаревшим, но все же тем самым человеком, чей живописный образ пробуждал фантазию и мучил меня многие и многие дни моей, пусть и недолгой, жизни.
Глава XXXII
Дядя Сайлас
Кузина,
Милли зашептала, обращаясь ко мне, вблизи двери:
— Не топай так, у Хозяина слух точно у горностая, и шум его раздражает.
Сама она ступала на цыпочках.
Мы остановились перед дверью возле верхней площадки внушительной лестницы, и л’Амур робко постучала костяшками распухших пальцев, обезображенных ревматизмом.
Внятный, звучный голос изнутри пригласил нас войти. Старая служанка распахнула дверь, и в следующее мгновение я оказалась пред дядей Сайласом.
В дальнем конце просторной, обшитой панелями комнаты подле камина, в котором держалось невысокое пламя, за маленьким столиком — на нем горели четыре свечи в высоких подсвечниках из серебра — сидел необычного вида старик.
Благодаря темным панелям у него за спиной, огромным размерам комнаты, в углах которой свет, ярко освещавший его лицо и фигуру, почти совсем терялся, вдруг возник… написанный мастерской рукой голландского живописца впечатляющий и странный портрет.
Лицо словно мрамор… устрашающе тяжелый взгляд памятника, но глаза — для старика поразительно живые и непостижимые; непостижимость их только усиливалась от того, что брови оставались все еще черными, хотя шелковистые волосы, длинными прядями спускавшиеся почти до плеч, были чистейшее серебро…
Он поднялся, высокий, худой, чуть сутулый, в широкой тунике черного бархата, походившей скорее на халат, чем на куртку… весь в черном, если бы не видневшаяся из-под широких рукавов туники белоснежная сорочка, застегнутая на запястьях тогда уже не модными, аристократично поблескивавшими запонками-бриллиантами.
Я знаю, мои слова бессильны выразить суть этого образа, на который потребовалось две краски — черная и белая, образа, внушавшего благоговейный трепет, бескровного, наделенного непостижимым взором горящих глаз, таким властным, таким смущающим. Что в нем было — насмешка… мука… ожесточенность… терпение?
Фантастические глаза странного старца неотрывно смотрели на меня, когда он поднялся, и сохраняли все тот же привычный прищур, сообщавший лицу при определенном освещении злобное выражение, когда старец, с улыбкой на тонких губах, шагнул мне навстречу. Он сказал что-то своим внятным, спокойным, но холодным голосом — смысл сказанного я от волнения не уловила, — взял обе мои руки в свои, приветствуя меня с грацией иного века, и мягко подвел, подробно расспрашивая — я едва понимала о чем, — к креслу, стоявшему рядом с тем, которое занимал он сам.
— Мне незачем представлять вам мою дочь — я пощажен от сего унижения. Вы найдете ее,
думаю, добродушной и искренней, au reste [59] , боюсь, — деревенской Мирандой, подходящей скорее в общество Калибану, нежели немощному старому Просперо {41} . Не так ли, Миллисент?Старик ждал ответа от моей эксцентричной кузины, которая, под его неотрывным, насмешливо-презрительным взглядом вспыхнула и в замешательстве обратила глаза на меня — не подскажу ли.
59
Впрочем (фр.).
— Не знаю, кто она… эти… что один, что другой.
— Прекрасно, моя дорогая, — проговорил он с пародийным поклоном. — Вы видите, Мод, какая почитательница Шекспира у вас кузина. Однако с некоторыми нашими драматургами она, несомненно, познакомилась: она так твердо заучила роль мисс Хойден!{42}
Негодование дяди по поводу необразованности бедной кузины, приправленное язвительностью, было, конечно, более чем странным: возможно, и не его следовало в этом винить, но уж ее — ни в коей мере.
— Вот она, бедняжка, перед вами — вот чем оборачивается отсутствие благородного воспитания, благородного окружения и, боюсь, врожденного благородного вкуса. Но пребывание в хорошей французской монастырской школе делает чудеса, и я надеюсь устроить сие со временем. А пока мы смеемся над нашими бедами и, верю, сердечно любим друг друга. — С ледяной улыбкой он протянул тонкую белую руку Милли, и та, испуганная, подскочила, схватила ее, а он повторил, кажется, едва сжимая в ответ руку Милли: — Да, я верю, очень сердечно… — И, вновь оборачиваясь ко мне, опустил ее руку на подлокотник своего кресла с видом человека, бросающего что-то ненужное из окна экипажа.
Принеся извинения за бедную Милли, явно смущенную, он перевел разговор, к ее и моему облегчению, на иные темы: то и дело он высказывал опасение, что я утомлена дорогой, выражал беспокойство, что я еще не ужинала, не пила чаю, но эта озабоченность мною, высказанная вслух, кажется, тотчас покидала его, и он продолжал разговор, вскоре сосредоточившись — его расспросы были крайне мучительны для меня — на болезни моего дорогого отца, симптомах — о чем я ничего не могла сообщить — и на его привычках — о чем я рассказала.
Возможно, он вообразил, что существует какая-то фамильная предрасположенность к органическому заболеванию, от которого умер его брат, и вопросы показывали, что он скорее волновался о продлении собственной жизни, чем желал глубже вникнуть в причины смерти моего дорогого отца.
Как мало оставалось ему того, что делает жизнь желанной, и как страстно он — впоследствии я поняла это — цеплялся за жизнь! Разве не видел каждый из нас тех, кому жизнь не только нежеланна, но — настоящая мука… чреда телесных пыток, и, однако, они держатся за нее с отчаянным и жалким упорством — неразумные состарившиеся дети.