Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Шрифт:

Я говорил о том, что только раз «домашнюю» ссору Дягилев перенёс в театр, но, собственно, и переносить было нечего, так как в нашей жизни не было ссор и «сцен»,— бывали дни, когда Дягилев хмурился, когда он находился в тяжёлом апатичном состоянии, когда ему ничто не было мило, когда он чувствовал какую-то тоску и опустошённость, иногда у нас была отчуждённость, далёкость, недовольство друг другом, но никогда не было вульгарных ссор. Я едва могу привести один случай, который с натяжкою может быть назван ссорою,— случай, хорошо мне запомнившийся. Эта ссора произошла по совершенно ничтожному поводу. Сергей Павлович просил меня что-то ему купить, а я не хотел выходить из дому.

— Ах так, котенок не хочет исполнить моей просьбы,— так я брошусь в окно.

И Сергей Павлович подходит к окну и, улыбаясь, перебрасывает ногу. Я начинаю сердиться: — Сергей Павлович, ради Бога, оставьте эти шутки, я все равно не пойду.

Сергей Павлович продолжает все с тою же улыбкой:

— А я брошусь в окно.— И действительно делает движение, чтобы броситься.

Вы с ума сошли, Сергей Павлович! — Я подбегаю к нему, хватаю его сзади, и между нами начинается на полу отчаяннейшая, злейшая борьба. Я чувствую, что вот-вот Дягилев раздавит меня своим громадным телом, каким-то образом вывёртываюсь и ловким, хватким приемом кладу его на две лопатки.

Сергей Павлович, укрощённый, но ещё страшный лев, бледнеет, смотрит на меня уничтожающим взглядом: «Ты с ума сошел».

Столько бессилия и злобы было в этом взгляде задетого, оскорбленного достоинства, привыкшего повелевать, а не подчиняться, что, кажется, я предпочёл бы быть раздавленным, чем видеть этот взгляд... Я впервые воочию увидел в Сергее Павловиче льва — до тех пор я только чувствовал в нём львиную породу.

Воспоминания об этих историях прервали мой хронологический рассказ. Возвращаюсь к нему — к моему летнему итальянскому отдыху 1925 года. Я отдыхал два месяца — август и сентябрь,— и как отдыхал! Путешествие по всей Италии с прекраснейшим гидом — Дягилевым, который окружил меня такими заботами, что у меня порой навёртывались слёзы от умиления и радости, в сопровождении четы Легатов останется в моей памяти как одно из самых значительных событий моей жизни и моего духовного становления. Благодушный, безмятежно счастливый Дягилев как только оказался в Италии, так сразу стряхнул с себя все заботы и погрузился в итальянское блаженство. Все итальянское приводило его в восторг — даже итальянские жулики: он уверял, что жулики вообще очень хороший народ и что среди жуликов гораздо больше талантливых людей, чем среди добропорядочных и честных (а за талантливость Дягилев готов был прощать все недостатки), и особенно обожал итальянских жуликов.

— Ты сравни итальянского жулика с французским,— говорил он,— итальянский жулик мил и весел, весело и шутливо обсчитывает и обкрадывает, и, если его уличишь в мошенничестве, он так мило и добро душно скажет: «scusi, signore»[извините, синьор – итал.] или «scusi, eccellenza»[извините, ваше превосходительство – итал.] (Дягилева все итальянцы звали eccellenza), что невольно прощаешь ему; а французский жулик угрюм и мрачен, украдёт у тебя и тебе же даст в ухо. Это были не одни слова: до 1922 года любимым камердинером Сергея Павловича был итальянец Беппо, веселый и дерзкий мерзавец, проворовавшийся и попавший в тюрьму. Дягилев знал, что Беппо нечестный малый, но терпел его, и прощал ему все дерзости, колкости и мелкие кражи только за его беспечную веселость, за веселую беззаботность, за шутки и прибаутки, и был привязан к этому «весёлому мерзавцу». У Беппо была жена, о которой Сергей Павлович говорил с настоящим благоговением, как о «святой женщине», и любил её почти так же, как свою мачеху. В 1921 году, когда Сергей Павлович заболел (это был первый приступ диабета), она выходила его, и он никогда не забывал этого, в каждую свою поездку в Италию навещал её и при прощании всегда просил её «перекрестить» его...

У Дягилева была странная мания: он так тщательно проверял счета и так долго спорил и рассчитывался с извозчиками, что присутствующий при этом не знающий его человек мог бы подумать, что Дягилев был невероятно скуп. Дягилев мог сорить и действительно сорил деньгами, тратил легко, бездумно сотни тысяч и миллионы, но, когда обнаруживал в счете ошибку в двадцать пять сантимов — попытку обмануть его,— сердился, выходил из себя и буквально был болен — так расстраивали его эти лишние двадцать пять сантимов, которые с него хотели «содрать». В Париже — в частности, в 1925 году — у него бывали постоянно недоразумения с отелями из-за его своеобразной «скупости»: ему подавали счёт, он, мало придавая ему значения, мало думая об этом, забывал платить; через некоторое время ему подавали второй счёт — тогда он вспоминал, что уже был подобный счёт, и, уверенный в том, что он тогда же заплатил по нему, выходил из себя, кричал, устраивал скандалы и не желал слушать никаких объяснений; истории кончались тем, что он платил «вторично» по счёту и в страшном гневе уезжал из отеля. Таким образом в одном 1925 году он поссорился в Париже с отелями «Континенталь», «Ваграм», «Сен-Джемс»...

В Венеции неожиданно собралась маленькая «дягилевская» труппа: кроме нас троих — Дягилева, Кохно и меня, туда же прибыли Легат, Александрина Трусевич, Соколова, Войцеховский, ещё несколько артистов, и Сергей Павлович решил дать концерт у Colporter'a [Колпортера] в Palazzo Pappadopoli. Этот концерт сопровождался двумя грозами — небесной и дягилевской. Первая разразилась во время репетиции — страшная гроза, потопившая множество лодок в Венеции, вторая — по окончании концерта. Спектакль прошёл очень удачно, мы все имели громадный успех, и благодарные восторженные хозяева к причитавшимся cachets [шейным платкам, шарфам – итал.] присоединили ещё какие-то, не помню какие, подарки. Это обстоятельство почему-то вызвало невероятный прилив злобы в Сергее Павловиче: «Как они смели делать подарки моим артистам, мои артисты не нуждаются в их подачках!» Как разъярённый лев, бросился Дягилев на площадь св. Марка «громить» хозяев спектакля и устроил невероятнейший скандал, о котором говорила вся Венеция.

Мы выехали из Венеции только

в начале сентября — все время с Легатами, и уроки продолжались и во Флоренции, и в Риме, и в Неаполе.

Дягилев помог мне понять и полюбить Флоренцию и Рим, особенно Флоренцию, его любимый «святой» город. Пять дней подряд ходили мы в Уффици. Как эти пять дней на всю жизнь обогатили меня, сколько откровений они принесли мне!

Дягилев неутомимо-восторженно показывал мне свою Флоренцию, такую Флоренцию, какую он знал и любил и какою любил, гордый и счастливый тем, что он может передавать своё понимание и любовь, гордый тем, что он мне даёт и что я так послушно и благодарно слушаю, воспринимаю и учусь, расту... Хорошо запомнилась мне поездка во Фьезоле. Там мы ничего не осматривали — и не хотелось ничего осматривать,— только сидели на террасе ресторана, разговаривали и смотрели на далекую, прекрасную, постепенно закрывающуюся темнотой Флоренцию... Кажется, ничего в этой поездке особенного не было, а она почему-то заставила меня ещё сильнее полюбить Флоренцию и сохранилась в моей памяти как один из немногих совершенно светлых моментов жизни... После Флоренции — Рим.

От первого пребывания в Риме у меня остались только обрывки, осколки впечатлений от римских музеев, от неизмеримых римских художественных богатств, да иначе оно и не могло быть: и слишком мало времени мы пробыли в Риме, и даже Дягилев терялся и не знал, что самое важное показывать (слишком много этого самого важного в Риме!), и слишком уж я был насыщен флорентийскими впечатлениями, как-то устал от музеев, для того чтобы с жадностью и неутомимостью бегать по залам в одном желании — «всё» увидеть. К счастью, Дягилев не хотел «всё» показывать мне, и поэтому даже после первой поездки в Рим у меня не осталось в голове никакого сумбура, никакой мешанины: я видел немногое, но видел по-настоящему, как следует. Двухмесячная поездка по Италии закончилась кричащим, шумящим, пестрым Неаполем с его уличной жизнью (кажется, люди живут не в домах, а на улицах), с его прекрасным заливом и потрясающими раскопками Помпеи и Геркуланума (помимо громадного художественного впечатления, которое на меня произвели помпейские фрески); я был поражён тем, что как будто не существовало девятнадцати веков,— я очутился действительно в первом веке. Закончилось наше двухмесячное путешествие по Италии в Сорренто и на Капри.

1 октября вся труппа собралась в Париже, и, за исключением четырёхдневной поездки в Антверпен (8—12 октября), мы оставались до 24 октября в Париже и занимались репетициями. Работы было много: надо было пройти старый репертуар и приготовить новый балет-creation [творение – фр.] — «Барабау» на музыку Риети с декорациями и костюмами Утрилло. В Русском балете Дягилева появился новый хореоавтор; испытывая его силы, Сергей Павлович поручает постановку нового балета Баланчивадзе (Баланчину). Опыт оказался очень удачным, и Баланчин до конца существования дягилевского балета оставался его балетмейстером; но с первым его балетом очень много возился и сам Дягилев: Утрилло дал картины трудновыполнимые и Сергею Павловичу приходилось их приспосабливать к сцене, быть как бы декоратором-couturier [модельером – фр.]; принимал участие Дягилев и в режиссуре спектакля (ему принадлежала, между прочим, мысль спрятать хор за изгородь и показать только головы). 26 октября мы уже начали свой двухмесячный сезон в лондонском «Колизеуме». За эти два месяца (с 26 октября по 19 декабря) мы дали девяносто шесть спектаклей, по два раза в день, все время с неизменным успехом и, кроме старого репертуара, 11 декабря дали новинку — «Барабау». Новый балет был принят восторженно лондонской публикой.

1925 год, счастливый год в жизни Сергея Павловича и моей,— в этом году я стал первым артистом — кончался так же счастливо и безмятежно, без единого облачка, как и начинался. Новый, 1926 год рождался более туманно и принёс немало невзгод Сергею Павловичу. С конца декабря до 6 января мы пробыли в Берлине и давали спектакли. Наши балеты, особенно новые балеты («Матросы» и «Зефир и Флора»), имели громадный успех, едва ли не больший ещё, чем в Лондоне, пресса возносила нас до небес, но большой Kunstler-theater[кюнстлер театр – нем.], в котором мы давали спектакли, был на три четверти пуст, и Русский балет потерпел материальное фиаско, которое сильно отразилось на благосостоянии балета. Единственные радостные и умиленные минуты Дягилев переживал 24 декабря, в сочельник, когда я, впервые за все его годы пребывания за границей, устроил ему ёлку. Сергей Павлович был невероятно растроган и моим вниманием, и самой ёлкой, прослезился (он говорил, что это его первая ёлка после счастливых детских лет) и стал вспоминать своё детство и позже гимназические годы в Перми; полились воспоминания о России, о которой Дягилев никогда не мог говорить без слёз. Ёлка, устроенная мною, разбередила его и заставила его ещё больше мечтать о своём невозможном домашнем уюте...

Здесь же, в Берлине, произошло важное событие в жизни Русского балета. Из танцовщиц Дягилев начал выдвигать Алису Никитину. Её успех вызвал такую ревность в Вере Немчиновой, что она окончательно решила уйти из труппы Дягилева и — никто этого тогда не знал — подписала лондонский контракт с Кокраном... Мы спешили в Монте-Карло к 17 января — ко дню традиционного монакского праздника — и 24-го дали большое гала в честь Монакского принца,— я с Немчиновой танцевали «Лебединое озеро» (с этих пор ко мне перешел весь классический репертуар). Немчинова уехала в «отпуск» и не вернулась к сроку... Сергей Павлович был очень расстроен, возмущался поступком Немчиновой и резко-твёрдо сказал нам: — Вера Немчинова больше никогда в жизни не будет в Русском балете.

Поделиться с друзьями: