Дягимай
Шрифт:
Даниелюс. Ты что думаешь — все те, чьи имена высечены на мраморе или граните, были такими, какими мы знаем их сегодня? Кое-кому, как и Жгутасу-Жентулису, можно предъявить счет, особенно если заглянуть за кулисы… Но мир и история простили им ошибки, может, даже преступления за то добро, которое они сделали для человечества.
Юргита. Нет, мир и история ничего никому не прощают. Если бы прощали, не рушились бы памятники, которые легкомысленный человек воздвигает живым.
Часть третья
ДЕНЬ ЗАВТРАШНИЙ, ДЕНЬ ВЧЕРАШНИЙ
I
Три недели подряд то слякоть, то дождь, но вот уж который день солнышко жалует своим теплом землю, сушит в ложбинах последние лужи; дренажным трубам, забитым грязью, ни капельки не достанется. Небосвод ясен и чист, словно надраен, только там и сям
Во дворах — куры и босоногие детишки.
Из хлева вместе с застойным зимним запахом навоза доносится мычанье.
Телок, только что отлученный от вымени, вырывается во двор и очертя голову бросается к овину, распугивая сердитую стайку гусей, шипящих ему вдогонку.
Йонас Гиринис опускается на траву подле смородинового куста. Сюда не доходит смрад выхлопных газов и пыль не долетает. Старик блаженно улыбается, впалой грудью глубоко вдыхает запах оживающей земли, настоянный на робкой зелени.
— Весна… — шепчет посиневшими губами старый Гиринис, прильнув щекой к прохладному смородиновому кусту, усыпанному лопающимися почками. — Скоро и листочки распустятся, и цветок проглянет… Воистину чудо господне!
— Эй, тестенек, чего там молишься? — доносится хриплый голос со стороны большака.
Пранюс Стирта, кто же еще. Остановился возле двора. Ехал мимо с сеном и остановился: чертовски сухо во рту после вчерашнего, может, у тестя хоть капелька пива найдется.
— Пора, папаша, огороды пахать, — умасливает он Гириниса, развалившись на телеге и похлопывая себя кнутовищем по резиновым сапогам. — Унте намедни говорил: лошади нужны… Так вот — выгружу эту подстилку возле свинарников и айда назад. Так как — нужен помощник или нет?
— А сам-то ты свой огород вспахал? — Старый Гиринис холоден как лед.
— Успеется… Я не из тех, кто первым кусок в рот сует.
— Кусок, может, и не суешь, а вот насчет глоточка — тут тебя никто не обгонит.
Пранюс Стирта хмурится, разочарованно мотает головой. Собрался было скатиться с телеги вниз, но в последний момент раздумал: нечего, мол, торопиться, лицо тестя ничего хорошего не сулит.
— Худо, — вздыхает Стирта, ероша пышные черные усищи, всегда небрежно закрученные. — Человек подыхает от жажды, и ни одна душа не догадается ему хоть каплю поднести… Как же так, дорогой папаша, можно, да еще с родней? Ну хоть капельку, губы смочить…
— Ну почему только губы? Ежели желаешь, я тебе целый кувшин кленового сока зачерпну… Он у меня на овсе настоян, — без всякой жалости отрезает Гиринис, злорадно уставясь на одутловатое лицо зятя.
— У тебя, папаша, в груди не сердце, а камень могильный.
Стирта желчно скалится, подергивает вожжи, подстегивает лошадей и под тарахтенье колес сорвавшейся с места телеги заводит похабную песенку — благодарность черствому тестю за радушие:
С бабой дед плясал впритирку, обронил вдруг старый гирьку, как же деду дальше жить, как же гирьку ту пришить? Баба молвила со зла: — Гирька век свой отжила! Положи ее ты в гроб, не дразнила девок чтоб…— Лоботряс несчастный, — шепчет старый Гиринис, провожая взглядом удаляющуюся телегу. — Надо же, чтоб Бируте так не повезло!..
И больше не мил старику ни этот зеленый цвет осмелевшей весны, густой щеточкой пробивающийся на нагретых солнцем взлобках, ни эти набухающие на яблоневых ветках почки, которые вот-вот лопнут и где-то к середине мая раскроются во всей своей красе и оденут всю деревню в розовато-белый наряд. Йонас Гиринис покидает сад, неуклюже волоча отяжелевшие вдруг ноги. Скорей за сарай, к поленнице!.. Расколет какое-нибудь полено или чурку, вдохнет смолистый запах опилок и успокоится. Запах опилок всегда умиротворяет. Но вдруг откуда-то до него докатывается тревожная волна взрыва, и старик еще больше скисает. За первым взрывом воздух сотрясает другой…
Еще, еще… Не такие, правда, чтобы в избах стекла дрожали, но уши закладывает, и, когда все стихнет, у старого Гириниса все равно от них в голове гудит.Йонас Гиринис с минуту сидит на колоде, молитвенно сложив на животе жилистые руки, наклонив голову: неужто еще раз вдарит? Но со стороны Гедвайняй, откуда накатились и этот грохот, и эта будоражащая душу волна, доносятся только редкие и нестройные удары, словно кто-то невидимой рукой молотом бьет по наковальне.
Уже неделя, как будоражат душу: каждый второй день по нескольку взрывов, и вот эти невидимые глухие удары молота о наковальню. Когда подходишь поближе к Гедвайняй, слышны и другие звуки: гудят, грохочут трактора, грузовики идут один за другим, оглушая адским шумом, какие-то железные чучела мелькают то тут, то там, задирая вверх, к самому небу, свои головы — ни дать ни взять привидения. Глотку щиплет этакий удушливый смрад, он, кажется, клубится из недр земли, которые проделал самый прожорливый червяк на свете — человек. Кто знает, что делается за высоким трехметровым забором, огородившим площадь чуть ли не в десять гектаров, за забором, оплетенным колючей проволокой. Бог ты мой, какие там яровые росли! Сахарная свекла… Или лен… Посеешь, бывало, и вырастет, поднимется стеной, получишь сам-десять в награду за пролитый пот. А теперь? А теперь на этом месте построят фабрику. Спору нет, и фабрики нужны, как же без фабрик, но что же они там выпускать будут? И потом — почему именно здесь, под самым боком? Неужто в городах места мало, и фабричные станки должны гудеть там, где испокон веков люди хлеб добывали?
II
Так думал старый Гиринис и в тот день, когда со стороны Гедвайняй до деревни докатились отголоски первых взрывов, положившие конец разговорам и пересудам о том, что строительство фабрики решено-де временно заморозить, потому что власти еще раз хорошенько пересмотрели проект, оказавшийся явно устаревшим.
— Раз так, дело застряло лет на пять, не меньше, — утешали друг друга жители Дягимай.
Одни из них тихо радовались («На кой нам этот город в деревне?»), другие в душе сожалели, что не смогут связать свою судьбу с фабрикой.
Йонас Гиринис ни сожалел, ни радовался. На строящуюся фабрику старик смотрел, как смотрели его предки на крепость, которую противник обычно сооружал на захваченных владениях; чеши языком сколько влезет, на заложенном фундаменте все равно непробиваемые крепостные стены вырастут, ежели кто-нибудь их не разрушит. Но, даже не веря слухам, старый Гиринис питал смутную надежду, что в них, в этих слухах и пересудах, кроется беззащитное зернышко правды.
Поэтому-то на другой день, как только установилась погода, собрался он в Гедвайняй, чтобы все самолично проверить. Четыре километра ходьбы были для его норовистых ног еще совсем недавно сущим пустяком — он столько за всю свою жизнь пешком проходил, что всю землю, пожалуй, раза два обогнул, но сейчас ноги не слушались. И уж совсем они подкосились, когда внезапно грохнул взрыв и над стройкой повисло черное облако пыли. Потом снова грохнуло. И снова!.. И еще раз!.. Всего, наверно, с полдюжины… Старый Гиринис только разевал рот, как рыба, выброшенная на берег, смирнехонько сидел в канаве и ждал, когда кончится эта бомбардировка, и в его встревоженном, гулко бьющемся сердце снова затеплилась погасшая было надежда: а вдруг на самом деле заморозят? Вот этими самыми взрывами сметут то, что уже сделано, и вздохнет земля… Но когда старый вылез из канавы, насытившись утешением, самому стало смешно от своих мыслей: за высоким фабричным забором чернел лес кранов и экскаваторов, и был этот лес гуще, чем две недели тому назад, и шум над ним стоял такой же, если не больший, и людей как будто прибавилось. В широко распахнутые ворота вползали самосвалы, груженные землей, а со стройки возвращались порожняком, изредка преграждая путь могучим «МАЗам», таскавшим прицепы со стройматериалами.
Йонас Гиринис долго стоял, впившись жадным взглядом в стройку и отыскивая в каждой мелочи то, что могло подтвердить глупую надежду, побудившую его отправиться из деревни сюда, в Гедвайняй. Напрасно! Фундамент крепости рос неудержимо, вскоре на нем воздвигнут и все строение, и в его бастионах, чуждых и непонятных старому Гиринису, обоснуется, расположится, укрепится весь гарнизон, готовый к новым завоеваниям…
Смутно догадываясь о том, что он всего-навсего мелкая щепка в бушующем океане времени, Йонас Гиринис потопал домой еще более подавленный, чем прежде… Подумаешь — горе, утешал он себя, ежели им позарез нужно, пусть себе строят, мне-то что? Все равно долго не протяну, на мой век хватит еще и воздуху, и воды, и добрых людей, и лесной зелени… Нет, нет, не задохнусь, пока жив. А мертвому все одно, цветут ли на могиле цветочки или выжгли землю так, что не найти на ней, на сто верст вокруг, ни одной травинки…