Дьявол победил
Шрифт:
После часа, проведенного в бесплодном перекладывании бумаг и кружения по комнате, я приблизился к окну и стал пялиться в него; непонимание, что здесь от меня хотят и для чего тут держат, словно зека, все возрастало, забирая спокойствие и способность соображать. Вдруг я увидел в окно троих моих генералов, шествующих внизу по прямой и медленно удалявшихся. Интересно… Куда это они согнулись? Каков бы ни был ответ, я посчитал это великолепной возможностью выйти проветриться, а если подфартит сугубо, то и бежать. После не очень долгих блужданий по мрачноватым коридорам я нашел-таки выход на лестницу, быстро спустился по ней на первый этаж и вышел на улицу, благо дверь наружу была не заперта, в пробуждающемся оптимистичном настроении. Мое воодушевление первым маленьким успехом оказалось преждевременным: невдалеке от выхода стояла пушка, хоботом обращенная к дверям. То была тяжелая гаубица стопятидесятого, если не ошибаюсь, калибра. Метрах в пятидесяти от нее торчало аналогичное орудие, за ним – еще и еще; между ними расхаживало несколько военных с автоматами и гранатометами. Уж никак эти ребята караулят своего любимого Генералиссимуса, мало ли, ему прискучи тактико-стратегическая рутина. Это было нисколько не весело; в окончательном осознании, что отсюда не уйти, я погрустнел и нарочито медленно
– Эй, стрелок, – обратился я к нему с напускной развязностью, давшейся мне нелегко, – тебя как в нашу славную армию занесло, расскажи-ка. Это приказ, – прибавил я для солидности.
Ему давно уже не было дело ни до приказов, ни до чего-либо еще на свете, но автоматизм, выработанный чувством иерархии, отверз ему уста, и он начал свой рассказ.
– Моя история – сама банальность. Я встречался с девушкой тремя годами старше меня…
– Ладно, вольно, – как бы между делом одернул я его, почувствовав, что ему не бог весть как приятно держать руку на голове.
– …и все вроде бы шло у нас благополучно, ничто катастрофического исхода не предвещало. Ну знаете, оно всегда так бывает, когда такой исход предначертан. В шестнадцать лет я уже задумывался о браке и содержании семьи – вот до чего эволюционировали мои чувства. Это глупость и баловство, но я всегда жил сердцем, доводы рассудка до меня не доходили. Для меня вся вселенная ограничивалась моим сердцем, а сердце не искало ничего, кроме любви и душевной гармонии, все другое для него просто не существовало и не ценилось. Безусловно, я знал, что материальный мир с его материальными потребностями – это тоже сила, с которой нужно считаться, но в девяти случаях из десяти этот мир оказывался оттесненным на периферию моего внимания. Можно все спихнуть на «зеленость» и неопытность, но даже щас (вернее, щас – особенно) я глубоко проникнут уверенностью, что время ничему бы меня не научило. Я нуждался в женской любви, в тепле и ласке женщины, как грудной младенец – в материнском молоке. И я знал, что такая зависимость от женщины не изживается с возрастом, она только обостряется. Иногда мне самому бывало стыдно за отсутствие у меня более «мужских», более грубых и приземленных привязанностей, чего-то такого, что поможет прочнее стоять на ногах, ставить перед собой еще не одну и не две цели, кроме счастья в любви, а также сообщит объекту любви взаимозаменяемость. Но меня ничего больше не интересовало, моя любовь к той девушке приравнивалась мною к состоянию райского блаженства, больше которого ничего желать нельзя, ибо выше просто ничего нет, это и есть то состояние абсолютного счастья, к которому ведут все его поиски. Во всем остальном я видел в лучшем случае временные, вспомогательные средства, в худшем же – обычные помехи. Подобное миросозерцание опасно: любовь становится похожа на кислородную маску оперируемого, и ее внезапное отнятие грозит смертью от болевого шока. Но я об этом не думал; я растворился в любимом человеке и уверовал в его божественную сущность. Я не сомневался, что так будет всегда, поэтому долго не замечал роковых перемен; не замечал до тех самых пор, пока они не вошли в финальную фазу и не отняли у меня мою любовь, оставив меня одного. Девушка, в которой я души не чаял, как оказалось, имела практическую жилку и отдала предпочтение человеку, уже изрядно поднаторевшему в практических вопросах, что было неудивительно в его годы, почти вдвое превышавшие мои. У меня никто не испрашивал одобрение на это, меня просто поставили перед совершившимся фактом. У меня до сих пор звенят в ушах слова любимой, сказанные мне на прощание… С какой же легкостью, с какой удивительной простотой и прямотой она заверяла меня, что я непременно найду свою половину и буду с ней счастлив, что она искренне, от всей души желает мне это, что я очень хороший, очень приятный человек, просто – не ее. Она была счастлива и сулила мне стать таким же счастливым, в эти минуты для нее все было прекрасно, все упорядоченно и благоустроенно, все цвело и пахло, и она с неподдельной доброжелательностью счастливицы хотела мне того же. Того же, но только не с ней – понимаете? Да она бы весь мир осчастливила и разукрасила от осознания, что нашла свою любовь и радость отдаваться ей! Как же мне тогда хотелось, чтобы вместо всех этих теплых слов и наилучших пожеланий, она провозгласила мне: «Ты – худший человек, из всех, кого я когда-либо встречала; характер, ужаснее твоего, не отыскать ни у одного исторического антигероя; мне тяжко с тобой, ты – мое наказание за все содеянные и несодеянные грехи и жизнь с тобой – их мучительное искупление. Но ты – мой, ты у меня один, и я ни на кого не променяю тебя, я навсегда останусь с тобой, потому что люблю тебя одного, люблю, несмотря ни на что!» О такой любви я мечтал и запечатлел эту мечту кровью; меня воротило от мысли, что я полюблю кого-то еще, и я не позволил себе этого сделать, я обрубил все корни самой вероятности наступления такого события. За мою короткую жизнь я любил всего один раз и второго раза не желаю; если бы мне суждено было прожить еще тысячу жизней, я бы с каждой из них поступил так же, как и с первой, потому как никого больше не полюблю так, как свою навеки единственную. Вы в своем выступлении говорили по большей части о мести за причиненные нам страдания; но в этом смысле вы не правы: мало кто из нас хотел бы расквитаться за какие-то старые обиды, а я на свою любимую и вовсе ни малейшего зла не держу, напротив, я не переживу, если у нее хоть волос с головы упадет. Нам эта война нужна еще меньше, чем им, нашим нареченным врагам. Для некоторых из нас весь ужас в том и заключается, что мы должны пойти войной на тех, кого любили и любим… Я еще хотел заметить, тоже на эту тему… Ведь мы с Вами соотечественники (были, по крайней мере)
и Вам не составит труда понять, о чем я говорю. Мы, чья молодость, заря нашей жизни, пришлась на время заката нашей Родины, мы так и не узнали, в чем ценность дарованной нам жизни, ибо перед нами она предстала во всей ее отталкивающей наготе. Это все равно, что в пубертатный период насмотреться на обнаженные и обезображенные трупы представителей противоположного пола. Нам нечего и некого было почитать – все святые были деканонизированы, нам и в голову не приходило, что в мире возможно существование чего-то непоругаемого. Нам дали свободу, которая нас и раздавила. Вся эта грызня между добром и злом для нас давно уже – старая, несмешная шутка. Раздиравшие нас, с одной стороны, уныние, с другой – низменные, мелкие страсти не делали человека ни добрее, ни злее. А тем немногим из нас, кто пытался забыться верой в личные идеалы, суждено было погибнуть, и они погибли…Дослушать до конца его печальную исповедь мне помешал носорожий топот за спиной. Обернувшись, я увидел псориазного генерала, с бешеной скоростью направлявшегося прямиком к нам; товарищей своих он где-то прошляпил, а может, те просто развинтились по дороге. «Ша на место!» – гаркнул он на моего собеседника, и тот мигом стушевался, исполняя приказание. Схватив мою руку чуть ниже плеча, генерал быстро отвел меня в сторону, за гаубицу, и, приблизив ко мне вплотную лицо, заговорил свирепым шепотом:
– Ты вообще понимаешь, что творишь?!
Я злобно молчал в ответ, не отводя глаз.
– Тебе понятие «неуставных отношений» не знакомо, нет?! Ты ни с кем из них не должен иметь личного общения, усек?! Ни с одним из них! Ты можешь обращаться к массам, к толпе, но ни к кому из них в отдельности! Еще раз застану за этим… Пеняй на себя!
Он уже повернулся спиной, когда я с некоторым нахальством спросил у него:
– А что будет-то?
Он в момент обернулся; из ран на его лице струилась кровь.
– Если ты претендовал на мое место, – продолжал я спокойно, – я могу без сожаления передать тебе мои полномочия, в гробу я их видел! А я отсюда отчалю, и никогда мы больше не встретимся!
Генерал отреагировал не сразу:
– Да, тяжко тебе придется, – задумчиво проговорил он, не сводя с меня слепых глаз и покачивая головой, – ты до сих пор надеешься отделаться легким испугом… Ладно, иди к себе!
– Мне надо на аудиенцию…Сам знаешь, к кому, – предупредил я его самым решительным образом, когда мы уже шли ко входу, – я забыл, где находится его конура, проводи меня туда.
– Как драпануть, так ты все помнишь, – огрызнулся он, сделав рот коробочкой.
– Ты хоть при солдатах не выкамаривай, – попробовал я его урезонить, но вряд ли этот человек был способен прислушиваться к кому-то. Со своей прежней каменной молчаливостью он привел меня к заветной двери и запустил в зал, сам оставшись снаружи. Головотяп, к которому я имел разговор, не изменил своей позы, как и не изменил ее его человек-подножие. Я решил, не мешкая, брать быка за рога:
– Вот что, божественный. Как хочешь, но я требую, чтобы ты санкционировал немедленную передачу моих полномочий твоему чешуйчатому питекантропу. С меня довольно, я возвращаюсь туда, откуда пришел!
Когда я вошел, он задумчиво обгрызал коготь указательного пальца и делал это еще по меньшей мере минуту после озвучивания моей претензии. Отплевавшись и даже не удостоив меня выпучиванием глазищ, он парировал:
– Во-первых, он – твой, а не мой. Во-вторых, туда, откуда ты, как ты выразился, пришел, тебе возврата нет и не сори больше этими глупостями ни в своем, ни в моем мозгу. В-третьих, принимайся уже за работу и не фырчи.
Я предвидел такой ответ; было бы удивительно, если бы он проявил хоть чуточку больше уважения. Но сдаться и быть снова выпровоженным мне не позволяли соображения чести и совести.
– Ты заставил меня взять на себя командование воинами, которыми всегда двигала воля к отступлению и поражению, для них победа через устранение оппонента – вынужденное потакание животному инстинкту. Или ты не видишь, что они сами не понимают, какая сила собрала их здесь и дала в руки оружие, они рассчитывали получить небытие, покой и освобождение от всех желаний, а их вместо этого рекрутировали в качестве пушечного мяса и проводили на войну, смысл коей для них остается тайной за семью печатями! О себе я уже молчу. Пойми, не этого они ждали от смерти; она должна была положить конец всякой вражде, они устали от нее еще при жизни. Из всех мотивов войны они в состоянии усвоить только мистический мотив возвращения к предвечному хаосу, но никак не естественного отбора, выживания сильнейших и выкристаллизовывания усовершенствованных жизнеформ.
– Совершенно справедливо, – закивал он угловатой головой, и я понял, что, желая обжаловать свой приговор, я сам окончательно утвердил его. Вот почему им нужен такой лидер, как ты, и не просто лидер, а тиран. Нет ничего менее привлекательного, чем индивид, завладевший полной свободой распоряжаться собой и всеми своим дарованиями по своему личному усмотрению. Те же, кто несет службу под твоей эгидой – самые свободолюбивые в мире, за свое освобождение они положили душу. Им больше всего на свете необходим тиран, олицетворенный эгоизм и любоначалие без границ. Ибо только полностью удовлетворенный эгоист готов к принятию великой ответственности, так как он защищен тройной броней от искушения поработить ее мелким капризам. И только такой эгоист, тиранический эгоист, может взять на себя все грехи и глупости толпы и самую главную, самую тяжелую ношу – свободу. И не просто присвоить ее себе, а сделать ее оправдательным, а не обвинительным пунктом для своего стада. Представь, что было бы, если бы солнечное светило существовало не в одном экземпляре, а на каждого человека имелось бы свое личное, что тогда осталось бы от мира? Такова и свобода: ее носителем должен быть один человек на всем свете, остальные могут лишь купаться в ее лучах.
– Америку ты для меня не открыл, – сказал я ему, улучив момент, когда он заглох, – вот только упомянутого тобой удовлетворения эгоизма я совсем не ощущаю. И виноват в этом не в последнюю очередь ты. Знаешь, мне надоело принимать как должное то, что ты затыкаешь мне рот. Да будет тебе известно, что среди людей у меня есть своя любовь, женщина, которую я люблю, но с которой оказался разлучен, и имею все основания полагать, что ты приложил к этому руку. Я не знаю, где она сейчас и что с ней, и этот вопрос не дает мне думать ни о чем другом. Может она в стане тех самых самоубийц, что я посылаю на войну! А может, она там, в рядах ненавистных вам «живых», многие ведь так оказались разбросаны смертью по разные стороны баррикад. Уж боюсь спрашивать, к какой категории отношусь я сам, жив ли я еще. На твоем месте я бы выбрал стимулом к действию насыщение любовью, а не поблажки эгоизму. Скажи, есть ли хоть какой-то шанс, не томи.