Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дым отечества(часть первая)
Шрифт:

— Ты, язычник! Морда коровья! Я тебе покажу, как добрых христиан в подвал спихивать! Матерь Божья, ты их видишь? — И в стенку его, в стенку, пока не опомнился, урод здоровый. И кричать! Не тот здесь дом, чтобы на крик не прибежали. — Пакости всякой понавешали! Гад и язычник, мокрица проклятая, опомнился быстро, попытался замахнуться, ударить — вышло плохо: пролет тесный, снизу сломанная лестница, сверху целая. Попытался пнуть. Что ручища, что ножища у саксонца — ого-го, но и Марию Пресвятая Дева не обидела… Ударить не ударил, по темени скользнул, но чепец сбил — и тут же за косу схватил, опять столкнуть пробует… а сам того не замечает, что выроненный им же факел ему рубаху подпалил. Топот на лестнице… ну, наконец-то! Хозяин… ну его силой не обидели, сейчас мы вдвоем этого убивца его же веревкой завяжем.

— Да что ж ты, дурак, — кричит мастер Ренвард.

— Он Мишу убил! — вопит Мария. — И меня хотел! И понимает, на кого мастер замахивается длинным кривым ножом. Сговорились! Один другого послал! И вот их теперь

уже двое между ней и лестницей наверх, и у одного веревка, а у другого нож. Не зарежут, так задушат. Кричать надо, кричать и драться. Может, кто подоспеет?

— Убийцы! Негодяи! Предатели! — Матерь Божья, спасибо, что развернуться им вдвоем негде… и еще раз спасибо, надоумила. — Пожаааааааар! Присела, уворачиваясь от руки с ножом — и дернула Селвина за ногу так, что он сам головой о ступеньки свалился, да еще и хозяина сшиб. Тому, правда, нипочем — равновесие не удержал, но всего-то задницей на ступеньку плюхнулся и вскочил, раньше чем Мария разогнуться успела. А рыжий гад сзади вывернулся и толкнул вперед, прямо на нож. Свет пошел красным в глазах, и боль, будто на прут раскаленный надели, как пробку на иглу… ногами ударила больше от боли этой, чем от чего еще, помираю, Матерь Божья, убили меня, а сзади хруст и грохот, и крика нет.

Когда Мария стала вопить из подвала «Пожар! Пожар!» — тут сразу весь дом проснулся. Слово такое, особенное. Поднимет хоть пьяного вусмерть, хоть больного. Если пожар — значит, сначала беги смотреть, в чем дело, а потом беги спасать, что выйдет — или уж сразу прочь из дому. Но если стены не в огне, от дыма не задыхаешься, значит, посмотреть нужно, помочь Марии.

Жермон, конюх, летом спал в конюшне, а с осени — в господском доме на кухне, там теплее. Недалеко до подвала. Рванул дверь, сбежал по короткой широкой лесенке — и глазам своим не поверил: может, черти морок навели? Масло в настенной плошке горит ровно, ярко, все видно до последней ниточки — и в этом ясном свете мастер Ренвард лежащей навзничь Марии голову запрокинул и горло резать собирается. Увидь он что другое — думал бы еще, колебался бы. Хозяин, даром что идолопоклонник, был человек незлой и надежный, такого беречь нужно… и вздумай он ключницу зажать в уголке для обычного срамного дела, может, Жермон бы и пошел себе обратно спать. Но тут-то уж сомнений нет. Ключницу Марию, как жертвенного ягненочка — и наверняка ведь за имя, нет у нас больше Марий в доме. Вздохнул, крестным знаменем себя осенил — да и опустил кулак на голову хозяина. Считай, пропал дом.

28 сентября, день Воск они купили хороший, наверное, дорогой, плотный, но не тугой, коричнево-черный, стило идет с усилием, но получается красивая четкая линия, белая, потому что белым покрашено дно дощечки. Дома воск был дешевым, серым, а дощечки синими, как платье Матери Божьей. Чтобы провести следующую черту, нужно оторвать стило и… Дева Мария, спасибо тебе.

— Я так не могу, — Лета вжимает голову в плечи. — Я так не помню.

— Почему, дитя мое? Человек похож на ворону за окном. Такой же серо-черный и круглоглазый. И двигается будто вприпрыжку. И смотрит весело — мол, давай мы с тобой сейчас удерем такую штуку, что они все ахнут. Только ворона — помойная уличная птица. А это — знатный господин. И старый совсем, старше сорока. Ворона тебя, может, насквозь поймет, но вот вреда особого не сделает — ну клюнет, ну расцарапает, ну нагадит сверху, ну выдаст криком, что опасней всего… но не больше. А этот может все, что угодно. И только что едва не поймал.

— Рука по-другому ходит… И сидеть нужно иначе. Я же не глазами все помню, добрый господин. Мне бы пергамента старого да чернил, да перо.

— Что ж, — кивает господин, чужой господин, — это можно устроить. Зовет кого-то — на свой лад. Странное дело, когда он по-своему говорит, он иначе звучит, как совсем чужой. Даже если просто имена произносит. Даже если смеется или вздыхает — разницу сразу слыхать. Смеется на своем языке, вот чертовщина… А на языке древних ромеев он смеется еще одним, третьим образом. А здоровилу в дверях от наших уже и не отличить, разве что одет почище, да куртка такая плотная, коричневая, в крупный рубец, набита чем-то, он из-за нее еще больше кажется, весь дверной проем занял.

— Возьми, — говорит ворона, — эту негодную девчонку…

— Да-да, — кивает Колета, — чернила-то должны быть старые, по старому рецепту. Это если в монастырь…

— Отведи ее в подвал и отлупи хорошенько.

— Ага, и сундук мне нужен. Невысокий. Вот такой, — показывает она рукой себе по колено. Здоровила кивает, пошли, мол, со мной. Э, нет, если отказываться, значит, я поняла, если сразу идти — значит, тоже поняла, но притворяюсь.

— Добрый господин, мне с ним пойти посмотреть?

— Тебе сколько лет? — вдруг спрашивает он.

— Не знаю, — честно отвечает Колета. Откуда ж знать… не то семнадцать, не то восемнадцать. На улице говорит — тринадцать. Верят.

— Пока не трогай ее, Шарло, — говорит ворона. — Как ты думаешь, сколько ей заплатить? Колета тихонько фыркает — тоже мне, благородный господин, весь в бархате и шелке, а советуется со слугой, сколько денег предложить уличной бродяжке.

Фыркает — и тут же прижимает кулак ко рту. Поздно. Попалась. И как просто, и по какой глупости, и по грешной своей привычке насмехаться над всеми…

— Ну вот, где страх и в окно не пролезет, там смех

в открытую дверь пройдет.

И издевается еще. Все. Теперь и не выйти…

— Ты не тоскуй так, девочка, — вдруг серьезно говорит он, — я и так знал, что ты по латыни читать можешь, ты слишком боялась. Те, на улице, они не знали, в чем дело и о чем речь, а ты знала. У тебя это на лице написано. Но теперь ты врать будешь меньше.

— Простите, добрый господин… — Если бы стояла, можно было бы кланяться и канючить, но ей велели сесть в огромное, как крытые носилки, кресло. Остается только шмыгать носом и выжимать из глаз слезы, а слез нет — только страх и крысиная злоба. Но показывать ее нельзя, это уж совсем дурость. Надо ждать — вдруг да приоткроется щелка…

— Рассказывай все сначала. Откуда ты взялась, как попала в тот дом. Откуда взялась… на улице не росла, курица не снесла, хорошо, наверное, когда курица. Они просто поквохчут, и все, выпало. Снесла мама, потом еще одного, следующего скинула, а потом померла. А отец, он умный был. Если человек бумаги переписывает, да не те, что за медяки, а те, что уже за много медяков, да за серебро, так ему же и руки беречь нужно, и пить нельзя, правильно? А не то вывихнут что в драке или сломают, или трястись пальцы начнут — и прощай денежки. Но это дураки так считают и те, кому лень усилие приложить. А умный возьмет детей, ему Богом данных — и грамоте научит. Мальчиков, девочек — перу и стилу до того дела нет. И годы считать перья не приучены — удержать может, значит годится. Грамоте и письму. Чтобы почерк — и тот, и другой, и пятый, а пуще всего — точно так как в образцах. Чтобы в чернилах понимали, да в прочей писчей принадлежности. Это ж не работа — радость. Ученая и в тепле. А кто счастья своего не понимает… это по рукам бить нельзя, и по голове еще. А по всему остальному можно и даже Богом заповедано. В общем-то, в их квартале всех вокруг били. Не всех только так, как Колету с братом — и за другое. За шалости, непочтительность, разбитые горшки, порванное платье, краденые яблоки или купание в реке до срока, а не за помарки, неровные линии и едва различимые, с волосок, расхождения между оригиналом и копией. И чаще ремнем, хлыстом или розгами, чем поленом, табуретом или сучковатой палкой… впрочем, отец бил-бил, да не убил, и даже, как и старался, выучил. Только помер от пьянства и чахотки раньше, чем дети успели подрасти и могли завести свое дело, а из цеха отца выгнали еще давным-давно. И пошли сиротки, по великой милости богатой попечительницы, не в приюты, не на улицу просить подаяние, а в монастыри. У августинок Колету не били. И голодом не морили, и вообще ничего дурного не делали. Но поняла быстро — к книгам, может быть, и подпустят, лет этак через пять-десять, не переписывать чтобы, а читать, а вот наружу не выпустят. Никогда.

Ей потом говорили — дура, мол. Ну дура. Только она уже пять лет дура — и живая, и целая, и все при ней — и денежка даже кое-какая на черный день есть, и на светлый имеется, потому что большой город — это большой город, много людей, много писем. А самый умный ход ей еще у августинок подсказали, когда не поверили. Неграмотной притвориться. Мол, переписать — что угодно, лишь бы образец был. А читать — не умею, не учили.

— Из Лютеции я, — поясняет Колета. — Но дотуда не добралась из монастыря, да и что мне там искать? Здесь вот. Работа есть… она всегда есть. Если знать, с кем задружиться. Господин-ворона слушает внимательно, даже слишком. Рассказ пленной уличной девчонки — как проповедь в соборе. Здешний, орлеанский, покровитель Колету не обижал. Ценил, берег. За заботу отбирал много, но зато никто другой ее уже не трогал, да и клиентов искать не нужно было, и рисковать — работа сама приходила, в иные дни только успевай разворачиваться да разгибать затекшую спину. Свечи приносил правильные, чистый воск и пахли хорошо, наверное, из церквей на городской площади крал. И понимал, что руки Колеты — это прибыль надолго, и ничем другим ей заниматься не надо. Хороший был кот, на него свои вообще почти не жаловались. А потом он взял да одолжил Колету каким-то серьезным гостям на важное дело. Не за просто так, конечно. За денежку. Лучше бы он того не делал, потому что гостей вскоре другие гости зарезали. И тех, кто пришел спросить, будут ли новые люди по-честному делиться — тоже. А Колету только жадность новых гостей и спасла. Ну и придумка старая. Мол, неграмотна, повторяю на глаз, по завиткам, а потому медленно, конечно… А они шесть копий заказали. А как раз на четвертой вышел переполох. То ли гости — она так и не узнала, как их звать, не то, что имен, кличек они при ней не пользовали — пожадничали, то ли на кого-то крупного нарвались, но вышла снаружи большая свара и вся охрана туда дернула. А Колета, не будь дура, в окно — за бочку, и ползком. Только не уползла далеко.

Поймали, по голове для острастки дали, чтоб не брыкалась, на плечо взвалили и потащили куда-то через половину города. Между собой переговаривались то как каледонцы, то как армориканцы. Что чужаки — сразу слышно, а кто они на самом деле, а кем притворяются, это уже поди разбери… А вот господина-ворону Колета быстро распознала: арелатец он, да не с границы, а из самой столицы. В Орлеане кого только не встретишь и чего только не услышишь. А он не стерегся, со своими говорил, не притворяясь. Колета бы испугалась до беспамятства — раз все так в открытую, значит, не выпустят, да только весь страх уже потрачен был. В тот день, когда она в первый раз увидела тот пергамент.

Поделиться с друзьями: