Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Дым отечества(часть первая)
Шрифт:

— Господин лорд протектор, — тихо говорит Джеймс, — я понимаю ваши чувства.

Но не забудьте, что именно эти признания нам лучше бы слышать вдвоем. Если потом потребуются свидетели, среди них должен быть кто-то у кого нет в союзниках… людей неподходящего вероисповедания. Тех или иных. И они остались, и слушали признания, и палачу даже не пришлось слишком усердствовать, хотя нельзя и сказать, что де Шателяр говорил совершенно добровольно. Некоторое принуждение к нему все-таки применяли. Чем дальше, тем больше, потому что чем дальше, тем меньше ему хотелось называть имена благодетелей, которые дали ему рекомендации, представили ко двору, сносились с ним письменно и через доверенных лиц. Нарыв, к счастью, оказался не очень большим и Дун Эйдин почти не затронул. Ноги у заговора росли из Трира, из континентальной политики — а своих, местных иуд можно было пересчитать по пальцам, и хватило бы двух рук. Хотя, конечно, если этих допросить — можно клубочек и дальше размотать, можно и нужно. Но вот это уже — после доклада королеве, после доброго ужина. И только потом подумал удивленно, поднимаясь по лестнице вслед за Мереем — я ж на границу обратно хотел, зачем я во все это ввязался? Королевской признательности мне не хватало? Потому что ты дурак, — сказал кто-то в голове, — И сначала делаешь, а потом думаешь: для чего. А причина у тебя есть. Мерей так лихо закопался в это дело,

потому что он — единственный при дворе, кому опасен любой королевский брак. А ты теперь — его свидетель, что заговор на самом деле был. Следующие

год-полтора он будет беречь твою жизнь. И голос почему-то казался очень знакомым.

Завтра, может быть, станет скучно. Наступит похмелье. Но сегодня есть чем развлечься. Серая площадь, тянущиеся к небу дома, потеки копоти и дождя на стенах, запах смолы, свежего дерева, светлые доски, пестрая ткань, дамы на галерее, мрачные слова. Кукольный ярмарочный театр, только Пьеро потом увезут в ящике, и на сцену ему уже не выйти до Страшного Суда. Королева стоит у самых перил. В городе ходил слух, что это лорд-протектор силой заставил ее подписать приговор и прийти смотреть. Ломаный грош тому слуху цена — решают в толпе. Вы посмотрите на нее, на лицо, на руки, да она в ярости, наша королева, она это дерево сейчас как воск сомнет. И то сказать — конечно, Дун Эйдин есть Дун Эйдин и бранных слов всеми обо всех столько наговорено, что будь каждое горстью земли, город бы засыпало по флюгера. Но чтобы мелкий дворянчик в спальню без уговора лез, рассчитывая, видно, что его там и так примут — такое разве что купеческой дочери не зазорно, и то не всякой. А королеве… да нашей — да она его сама убить готова. Простолюдинки покрасивее — или те, что когда-то были покрасивее, — жалеют незадачливого музыканта. «Хорошенький такой», «А молодой-то», «Бедняга» звучит по толпе. Те, что понравственнее — читай, пострашнее, поусерднее в вере, особенно Ноксова паства, — злорадствуют. «Теперь конец разврату», «Довеселились», «Вот туда их всех, католиков». В толпе то и дело вспыхивают мелкие перебранки да потасовки — локти гуляют по ребрам, руки по чепцам. Лучше всех чувствуют себя, конечно, карманники. Думать о них как-то приятнее: простым, понятным делом заняты. Крадут. Грешно, но простительно. А остальные?.. Королева… не в ярости. Королева в истерике третий день, с тех пор, как ей подробно и убедительно доложили, откуда взялся де Шателяр, зачем он появился и почему все устроил. Это Мария сейчас, с утра пытается торжествовать: предатель,

подлец, негодяй, гадина ядовитая будет убит, убит! Брат помог, явился спозаранку и начал внушать подобающие чувства. Вчера королева то рыдала, то молилась, жаловалась на то, что проклята, обречена на предательство, раздавлена, обессилена, обесчещена в собственных глазах. Позавчера — тоже. Боялись уж, что сегодня она вообще не встанет с постели, после отказа от пищи и непрестанного плача, стонов и молитв. Встала, тем не менее, и смотрится неплохо — торжествующей фурией. Поэт тоже смотрится неплохо. В порядок привели, кудряшки завили и очень хорошо объяснили, что незадачливого влюбленного — или просто бессмысленного дурака, полезшего подсматривать за королевой как Актеон за Дианой, могут, если повезет и он понравится толпе, и помиловать. Могут и не помиловать, но самое худшее, что его ждет в этом случае — это быстрая чистая смерть. А вот закон о государственной измене у нас еще со времен старого верховного королевства остался. И процедура там составлена… с вдохновенной альбийской дотошностью, все четыре страницы. Помилования можно не ждать. В толпе слишком много верных учеников Нокса, а королева держится только на чистой ярости — кто бы подумал, что эта наша Диана умеет так злиться и так ненавидеть…

Помилования не будет. Будет гул толпы, тяжелый, словно осенний шторм, жалость и милосердие в нем утонут, растают пеной на свинцовых волнах. Блеклое мартовское небо на грани весны, жадно пялящееся вниз глазами воронья. Замах, и свист, и тупой чавкающий звук, с которым тяжелая сталь разрубает кость, и алая кровь, и алые губы на белом гипсовом лице королевы, и угрюмое полуторжество толпы. «Прощай, прекраснейшая из дев, жесточайшая из королев! И смерть, что ты приносишь мне, меньше моей любви…» Мальчик так старался. Ну хоть история получится. Трагическая, благородная, в самый раз для баллады. Лучше, чем настоящая. С последним согласны все, тут даже королеву уговаривать не пришлось: «жестокосердная Диана» звучит куда лучше, чем «обманутая дура». Все, что можно спрятать под белилами, вуалями, драпировками и краской, должно быть спрятано и хорошо смотреться с пяти шагов, как Ее Величество в платье парадном, но траурно-сдержанном, лилово-черном. Ближе подходят только те, кто не боится надышаться миазмами падали. Как всегда. Как везде. Как у нас. Помост обливают водой, скрипит телега, нехотя расступается толпа. Королева разворачивается и уходит, опираясь на руку брата. Ее фрейлины идут за ней как куклы на ниточках — белые лица, фарфоровые глаза.

— Почему-то мне не кажется, — говорит Джордж, — что моя невеста счастлива при дворе. Джеймсу вообще не кажется, что Анна Гамильтон счастлива быть его невестой — но не говорить же о подобном за неделю до свадьбы?..

— Джейн была рада удрать отсюда.

— Да, но она вышла замуж по любви. Но мы, конечно, что-нибудь придумаем.

Смертной пусто, нет направлений и опор. Она зовет никого, громко-громко. Проваливается в холодный туман. Громко ее слышно, но не смертным, другим-настоящим, а она не видит, а смертные — ее. Как бывает? Удивительно! У смертной молодое, недавнее время, прямое и длинное, а она распадается, замерзает, теряет себя. От нее столько связей, горсть нитей, разных, а ее не слышат. Не слышит тот, кому она связана — близко, близко, меньше города между, а он не чувствует, как бьется нить. Глупый-глупый-глупый умный смертный! Зовет. Перестанет. Сделается маленькой, уснет внутри. Не до тепла, как правильно, а на сейчас-всегда, как нельзя. Город тесный и все не туда. Но можно — ночь. Можно, чтобы ночь стала уже. Пока зовет. Если ночь, если темно, получится прийти и ответить. Наполовину остыла — и понимает, почти как мы-подобные. Открывает вход. Истинную речь не различает, только чувствует суть. Внутри у нее серая холодная взвесь, серый туман и снежные мотыльки… страх? Что такое страх? Непредначертанное, незаплетенное — не судьба, нет. Не видно. Невидимое. Препятствие как стена холодного железа, несуществующее, но есть. Для смертных есть? Есть — но хочет, чтобы нет. Хочешь нет? Хочешь видеть-слышать-быть? Не полностью, но так, как можно тут? Нет, не взять, нет. Добавить. Потом собрать обратно, свое. Чтобы тоже видеть-слышать-быть как смертные внутри. Но потом, после. Всегда, но после. Соглашается. Раз — намерение, два — желание, три — воля. Отдать тень на все ее время, быть-дважды. Понимать — ею, слышать ею, видеть, знать как смертные. Медленно, вязко, ограниченно… зачем они так? Любопытно! Узнаю. Выиграю среди всех настоящих-подобных! И она будет — не заснет, не перестанет. Она есть. Мало, но есть. Там, где камень-вода-башня-над-рекой-война-зима-дневная-буря, теперь стоит дерево. Снаружи-внутри. Всегда.

Осанка в ней появилась, вот что. Та осанка, что у женщины бывает, даже когда она крадучись в потемках по лестнице спускается. Словно на макушке у нее прядь волос струной перехвачена, и уходит та натянутая струна куда-то очень высоко, прямо на небо, и там ее ангелы держат крепко, не отпустят и упасть не дадут.

Значит, у женщины что-то такое на уме и на сердце, что самая последняя судомойка делается царственней королевы, если у королевы такой струны нет. Остается только рот закрыть и любоваться, как она вышагивает, кланяется, танцует, как летят расшитые рукава, и по-доброму завидовать, и восхищаться — потому что все это не тебе и не про твою честь.

— Как вы это сделали? — спрашивает Джеймс жениха, который, кажется, в кои-то веки вполне доволен собой и миром.

— Не знаю, —

пожимает плечами Гордон. — Мы, конечно, поговорили. И я объяснил ей, что дочь де Шательро подчиняется отцу, но вот моя жена имеет право не делать того, чего делать не хочет.

— А она?

— А она кивнула и сказала, что имеет привычку летать по ночам, но может заниматься этим в те дни, когда меня не будет дома. И улыбнулась. Джеймс завистливо присвистнул и с уважением заново оглядел новобрачную. Хороша! А вот и вечная жертва сутяжничества Огилви, мастер Джон, раскланивается перед новой родственницей. Из всех сыновей Большого Гордона Джон самый смазливый и ловкий, умеет себя вести с изяществом — а невеста остается равнодушна и к сложному поклону, и к витиеватым комплиментам, ничего, кроме родственно-почтительного ответного поклона ему не достается, даже улыбки. Забавно. Март, мокрый ветер, и не то, чтобы жарко, и одежда прилипает к телу, и ждешь не дождешься, пока площадь перед Святым Андреем насытится праздником — и хозяева с почетными гостями смогут убраться за стены. Чего же она так испугалась тогда на площади? Глупость какая… чего. Да королевы она могла испугаться — ей-то никто не сказал, в чем было дело. Был у Марии пудель, укусил ее по глупости — и королева его приказала удавить, а из шкурки сделала муфту и теперь носит. Есть чего испугаться. Что же до свадьбы — свадьба удалась. Гуляли три дня, и даже никого не убили, а кто с кем ссорился — мирился вскоре, когда открывали следующую бочку. Ее Величество с братом почтили первый день торжеств и третий, когда праздновали в более узком кругу, подарки были весьма хороши, а когда королева милостиво согласилась отпустить новобрачную со службы, та даже всплакнула, вспоминая счастливые денечки, проведенные под покровительством Ее Величества и всю доброту Марии Каледонской. Гости пришли в умиление, да и сама королева — тоже, и пожаловала Анне перстень со своей руки. Джеймс фыркал, кашлял и надеялся, что новобрачной понравится в Инвернессе. А еще он думал, что может быть, стоит тоже… вот так жениться — и натравить жену на всех тех просителей, жалобщиков и сутяг, что осаждали его дом все то время, что он рисковал там находиться. Пусть летает по ночам и утаскивает треклятых клиентов, куда и черти не заглядывают. Впрочем, он непривередлив — можно и туда, куда заглядывают.

Дело Огилви слушали ровно день. Дело Огилви слушали целый день, ибо он представил свидетелей, которые показали, что Елизавета Огилви, вторая жена покойного Александра и мачеха истца, помрачила разум мужа, прибегнув к колдовству, и вызвала у него ненависть к родному сыну посредством восковых фигурок. Парламент с большим удовольствием внял страшным откровениям, выслушал всех — а затем поинтересовался, может ли Джон некогда Гордон, а теперь Огилви, что-либо заявить по существу дела. И Джон ныне Огилви встал и сказал, что его приемный отец был человеком предусмотрительным, дотошным — и, видимо, очень хорошо знал сына. Ибо перед тем, как лишать наследства свою плоть и кровь, барон Александр посетил ученых докторов обеих конфессий — и получил от них свидетельство, что разум и тело его чисты от следов злого колдовства и воля его свободна. Вернее, свидетельств он получил три — вот они. От службы архиепископа, от духовника королевы-регентши… и от высокоученого доктора Нокса.

Следом за свидетельством от высокоученого объявился и сам высокоученый доктор собственной персоной — и выступил с речью перед парламентом. Из речи той следовало, что колдовства не существует и существовать не может, что колдовские обряды — суть мракобесие идолопоклонников, что ни одна сила, враждебная человеку и Господу, не имеет власти над честным христианином, покуда тот сам по своей воле и выбору не ввергнет себя в эту власть… и понес, и понес. В общем-то, полную правду, сколько мог судить Джеймс, разбиравшийся в чернокнижии, пожалуй, лучше всех в этом здании. Интерес этот аукался ему до сих пор — но зато Хейлз точно знал, что все деревенские пляски с изыманием следа, похоронами жабы и, конечно, воском, не то что христианину, а вообще кому-либо, кто верует в Бога Единого, никакого вреда причинить не могут, да и язычнику-то опасны не всякому. Но в Орлеане из присутствующих учились единицы, а деревенские сказки слушали все. Спор о чертях, ведьмах и их природе не прекратил даже колокол, возвестивший о закрытии. В промежутке полемисты вспомнили о жалобе и отклонили ее подавляющим большинством голосов. Событие это требовалось немедленно отметить, и щедрыми возлияниями утвердить среди сущих вещей, потому что теперь Огилви мог обратиться лишь к Ее Величеству, а королева, при всем благоволении к дельному слуге, мнение о его тяжбе имела не самое для Огилви лестное. К тому же стояла на страже обычаев. Так что Огилви были обещаны — рано или поздно — какие-нибудь владения за верную службу, но отцовская воля свята и нужно смириться с ней, как велит нам Писание, и Господь вознаградит кротких и покорных. И так далее. А некроткие пойдут… да куда ж они пойдут, если у счастливого именинника дома приехавшая по случаю процесса жена, она же опять-таки приемная мать, а гулять в городе, конечно, можно, и нужно, и было сделано, но это в первый день, а на дворе уже третий. Из всей компании, продержавшейся до третьего дня гуляний, холостяками были двое, но собственным домом и полной свободой обладал только один, так что продолжали праздновать, разумеется, у Джеймса: не к герцогу Шательро же идти, хотя он бы, может, и порадовался бы, что примирение зашло так далеко — сынок с недавним злейшим врагом за успех дела третьего недруга пьет; но гулять при де Шательро — нет, это лишнее, а еще там новоиспеченная супруга Джорджа, между прочим… и еще сотня причин веселиться по-холостяцки нашлась немедленно. Люди ко всему привычны, слуги тоже, кошка сказала что-то невнятное и нелестное и убралась куда повыше, цветную плитку Джеймс поберег — а может, головы гостей пожалел, но продолжили наверху, где обивка и все мягкое. Заговорились до той болтовни, которая забывается даже не наутро и не через час, а через три вдоха после очередного бесконечно важного и очень интимного признания. Просто вот сейчас, сию минуту совершенно обязательно высказаться и что-нибудь услышать в ответ. Необходимо.

— Он дурак, этот аурелианец, — бормочет Джон, — но я его сразу понял. Как услышал, так и понял. Ну нельзя же, чтобы вот так, рядом, даже дотронуться можно… и никак. Тут и трезвым полезешь — сил ведь нет. Не знал бы, что замужем была, думал бы — девочка. Ведь поглядит-повернется — и все, и ты пропал. А она и не видит, что пропал.

Спятить можно, это ж он о нашей Марии… об этих костях, капризах и позах; да рядом с ней даже его мачеха-супруга, на грани почтенной старости и то больше на женщину похожа, больше в ней женского, настоящего — а вот гляди ты, влюбился Джон в эти кости. Что смотрит он в эту сторону, с самого начала видно было, а что влюбился… это новость. И Арран-младший туда же. Марию воспевать и нахваливать. То как Шателяр покойный — про Диану, то как лошадиный барышник на ярмарке. Но этому любая голова под короной хороша. Переглянулись с Джорджем, когда гости поминали Шателяра — а он, кстати, тоже влюбиться успел и был искренне уверен, что никакого вреда королеве не причинит, только нежеланный ему и такой вредный для веры брак расстроит, и будет дальше наслаждаться близостью к предмету чувств. Осел все-таки, и понятия о любви совершенно ослиные. Джон — он не из таких. Ему, бедняге, предмет чувства подавай. Со взаимным чувством — и никак иначе.

— А вы ее украдите и увезите, — говорит Джеймс. — Она когда верхом, в дороге и без свиты — совсем другая и все понимает. Я-то знаю, я ж ее из Аурелии как раз и украл. Сам удивился… Она, слышите, она яблоки из чужого сада воровать лазила. Полную пазуху набила, а они зеленые еще. Украсть, увезти — уговорить… а остальные, ну куда они потом денутся?

Джон достаточно пьян, чтобы не увидеть подвоха — и заснет себе, счастливый, в обнимку с этой мыслью. А к утру забудет. А если даже и не забудет, то утром он будет твердо помнить, что он не сам по себе, что он наследник двух семейств — и не может погубить всех, кто от него зависит, неосторожным поступком.

Поделиться с друзьями: