Дьюма-Ки
Шрифт:
Дарио, Джимми и Элис кончили бы в штаны, если б увидели эти картины? Думаю, сомнений в этом нет и быть не может.
Она нарисовала двух девочек (конечно же, Тесси и Лауру), с широченными улыбками, старательно растянутыми, уходящими за пределы лица.
Она нарисовала папулю — выше дома, рядом с которым он стоял (наверняка первым «Гнездом цапли»), с сигарой размером с ракету. И дым окольцовывал луну над его головой.
Она нарисовала двух девочек в тёмно-зелёных свитерах на просёлочной дороге. На головах они несли книги, как африканские девушки носят кувшины с водой. Несомненно, Марию и Ханну. Позади них шли лягушки. Отрицая законы перспективы, с удалением от девочек они увеличивались, а не уменьшались.
Потом в творчестве Элизабет начался период «Улыбающихся Лошадей». Этих рисунков
— Тот самый рисунок из газетной статьи.
— Копни глубже, — откликнулся Уайрман. — Ты ещё ничего не видел.
Снова лошади… члены семьи, нарисованные карандашами, углём или весёленькими акварельными красками, всегда держащие друг друга за руки, как вырезанные из бумаги куклы… потом ураган, вода — волнами выплёскивающаяся из бассейна, кроны пальм, которые рвал ветер.
Всего рисунков было далеко за сотню. Хоть Элизабет и была ребёнком, но она фонтанировала. Ещё два или три рисунка урагана… может, той «Элис», что отрыл сокровища, может, урагана вообще, точно не скажешь… Залив… ещё Залив, на этот раз с летающими рыбами размером с дельфинов… Залив с пеликанами — и радуга в каждом раскрытом клюве… Залив на закате дня… и…
Я замер, горло перехватило.
В сравнении со многими другими рисунками, просмотренными мной, этот поражал простотой: силуэт корабля на фоне умирающего света, пойманный в тот самый момент, когда день сменяется ночью, но эта простота наполняла рисунок могуществом. И, конечно же, я так и подумал, когда нарисовал то же самое в мой первый вечер, проведённый в «Розовой громаде». Здесь был тот же трос, натянутый между носом корабля и, как, возможно, говорили в те далёкие времена, башней Маркони, [166] создающий ярко-оранжевый треугольник. И свет, поднимаясь над водой, менялся точно так же: от оранжевого к синему. Я увидел даже наложение цветов, отчего корабль (поменьше, чем у меня) выглядел как далёкий призрак, ползущий на север.
166
Башня Маркони — радиомачта.
— Я это рисовал, — выдохнул я.
— Знаю, — кивнул Уайрман. — Я видел. Ты назвал этот рисунок «Здрасьте».
Я зарылся глубже, доставая акварели и карандашные рисунки, зная, что в конце концов найду. И — да, у самого дна я добрался до картины, на которой Элизабет первый раз изобразила «Персе». Только она нарисовала корабль новёхоньким — изящную трёхмачтовую красоту с убранными парусами на сине-зелёной воде Залива под фирменным солнцем Элизабет Истлейк, выстреливающим длинными, счастливыми лучами. Это была прекрасная работа, на которую следовало смотреть под мелодию калипсо.
Но в отличие от других картин Элизабет в этой чувствовалась фальшь.
— Смотри дальше, мучачо.
Корабль… корабль… семья — не вся, только четверо, стоят на берегу, держась за руки, как бумажные куклы, все со счастливыми элизабетовскими улыбками… корабль… дом, перед ним — стоящий на голове чёрный парковый жокей [167] … корабль — белоснежное великолепие… Джон Истлейк…
Джон Истлейк кричит… кровь хлещет из носа и одного глаза…
Я, как зачарованный, уставился на эту картину. Акварель ребёнка, выполненную с дьявольским мастерством. Изображённый на ней мужчина обезумел от ужаса, горя, или от того и другого.
167
Чёрный парковый жокей — статуя, которой украшали лужайки или дворы. Во времена, предшествующие политкорректности, — негр с гипертрофированными чертами лица (выпученные глаза, толстые губы, плоский нос) в одежде жокея. Ныне жокей стал белым.
— Господи, — выдохнул я.
— Ещё одна картина, мучачо, — услышал я Уайрмана. — Только одна.
Я поднял картину с кричащим мужчиной. Лист с высохшими акварельными красками затрещал, как кости. Под кричащим отцом лежал корабль, и это был мой корабль. Мой «Персе». Элизабет нарисовала
его в ночи, и не кисточкой — я видел отпечатки детских пальчиков в разводах серого и чёрного. На этот раз её взгляд пробил маскировочную завесу «Персе». Доски потрескались, паруса провисли и зияли дырами. Вокруг корабля, синие в свете луны, которая не улыбалась и не выстреливала счастливые лучи, из воды торчали сотни рук скелетов. И руки эти, с которых капала вода, салютовали стоящему на юте бесформенному бледному существу — вроде бы женщине, одетой в какую-то рванину, то ли широкий плащ, то ли саван… то ли мантию. И это была красная мантия, моя красная мантия, но нарисованная спереди. Три пустых глазницы зияли в голове, ухмылка растянулась шире лица в безумном смешении губ и зубов. Этот рисунок был куда страшнее моих картин «Девочка и корабль», потому что Элизабет разом докопалась до самой сути, не дожидаясь, пока разум осмыслит увиденное. «Это и есть жуть, — говорил рисунок. — Это и есть жуть, которую мы боимся найти затаившейся в ночи. Смотрите, как она ухмыляется под светом луны. Смотрите, как утопшие приветствуют её».— Господи, — повторил я и повернулся к Уайрману. — Как думаешь, когда? После того, как её сёстры?..
— Наверняка. Наверняка таким способом она пыталась справиться с трагедией, или ты не согласен?
— Не знаю. — Какая-то моя часть пыталась подумать об Илзе и Мелинде, другая, наоборот, старалась о них не думать. — Не знаю, как ребёнок… любой ребёнок… мог такое создать.
— Память рода, — ответил Уайрман. — Так бы сказали юнгианцы.
— А как я нарисовал этот же самый грёбаный корабль? Может даже, и это самое существо, но только со спины? Есть у юнгианцев какие-то теории на этот счёт?
— Элизабет не назвала свой корабль «Персе», — заметил Джек.
— Ей же было всего четыре года. Сомневаюсь, чтобы название что-то для неё значило. — Я подумал о её более ранних картинах, на которых кораблю удавалось прятаться за белой красотой. — Особенно когда она наконец-то увидела, какой он на самом деле.
— Ты говоришь так, словно корабль реальный, — заметил Уайрман.
Во рту у меня пересохло. Я пошёл в ванную, набрал стакан воды, выпил.
— Не знаю, верю я в это или нет, но у меня есть главное житейское правило, Уайрман. Если один человек что-то видит, это, возможно, галлюцинация. Если видят двое, то шансы на то, что это реальность, возрастают многократно. Элизабет видела «Персе», и я его тоже видел.
— В вашем воображении, — напомнил Уайрман. — Вы видели его в вашем воображении.
Я наставил палец на лицо Уайрмана.
— Ты знаешь, на что способно моё воображение.
Он не ответил — только кивнул. И сильно побледнел. Вмешался Джек:
— Вы сказали: «Однажды она увидела, какой он на самом деле». Если корабль на этой картине реальный, тогда что он такое?
— Думаю, ты знаешь, — ответил ему Уайрман. — Думаю, мы всё знаем; этого чертовски трудно не понять. Просто боимся сказать вслух. Давай, Джек. Бог ненавидит труса.
— Ладно, это корабль мёртвых, — бесстрастно прозвучал голос Джека в моей чистой, ярко освещённой студии. Он поднял руки, медленно прошёлся пальцами по волосам, отчего они взъерошились ещё сильнее. — Но вот что я вам скажу. Если именно это приплывёт за мной в конце жизни, я бы предпочёл вообще не рождаться.
x
Толстую стопку рисунков и акварелей я отодвинул в сторону, довольный тем, что более не вижу двух последних. Потом посмотрел на то, что тяжёлым грузом лежало под рисунками.
Боезапас пистолета для подводной охоты. Я достал один из гарпунов. Длиной около пятнадцати дюймов [38 см], довольно тяжёлый. С древком из стали, не алюминия (я не знаю, использовался ли алюминий в начале двадцатого века). На рабочем конце к острию сходились три лезвия — потускневших, но выглядевших острыми. Я коснулся одного пальцем, и на коже тут же появилась крошечная капелька крови.
— Вам нужно его продезинфицировать, — встревожился Джек.
— Да, конечно, — ответил я. Поднял гарпун, повернулся к послеполуденному солнцу. Блики забегали по стенам. Короткий гарпун обладал устрашающей красотой. Такое определение приберегают исключительно для эффективного оружия. — В воде он далеко не полетит. Слишком тяжёлый.