Дзен и исскуство ухода за мотоциклом
Шрифт:
Логика подразумевает отделение субъекта от объекта; следовательно, логика не есть мудрость в последней инстанции. Иллюзия отделения субъекта от объекта лучше всего удаляется исключением физической деятельности, умственной деятельности и эмоциональной деятельности. Для этого существует множество дисциплин. Одна из самых важных — санскритская дхьяна, неправильно произносимая по-китайски «чань» и еще раз неправильно произносимая по-японски «дзэн». Федр так и не вовлекся в медитацию, поскольку не видел в ней для себя смысла. Все время, проведенное им в Индии, «смысл» оставался логической постоянной, и он не мог найти никакого честного способа отказаться от веры в него. И это, я думаю,
Но однажды в классе преподаватель философии отлаженно распространялся по поводу иллюзорной природы мира — казалось, уже в пятидесятый раз, — и Федр поднял руку и холодно спросил, считается ли, что атомные бомбы, упавшие на Хиросиму и Нагасаки, были иллюзорными. Преподаватель улыбнулся и ответил: «Да». Этим обмен мнениями и закончился.
Внутри традиций индийской философии тот ответ, может, и был бы верным, но для Федра, как и для любого, кто регулярно читает газеты и кого касаются такие вещи, как массовое уничтожение человеческих существ, ответ безнадежно не соответствовал. Он покинул класс, покинул Индию и бросил все.
Вернулся на свой Средний Запад, получил практичную степень по журналистике, женился, жил в Неваде и Мексике, работал от случая к случаю — журналистом, писателем-популяризатором, составителем промышленной рекламы. Родилось двое детей, он купил ферму, лошадь для верховой езды, две машины и начал набирать средневозрастной животик. Его погоня за тем, что называлось «призраком разума», была брошена. Это чрезвычайно важно понять. Он сдался.
Поскольку он сдался, поверхность жизни стала для него удобной. Он работал достаточно прилежно, с ним было легко иметь дело, и, если не считать случайных проблесков внутренней пустоты, проскальзывавших кое в каких рассказах, которые он в то время писал, дни его проходили вполне обычно.
Что встряхнуло его и привело в эти горы — неясно. Его жена, кажется, не знает до сих пор, но я догадываюсь, что причиной могли быть одно из тех внутренних ощущений неудачи и надежда, что это как-то сможет снова вывести его на след. Он стал гораздо зрелее, как если бы забвение внутренних целей поторопило его старость.
Мы выезжаем из парка в Гардинере, где, кажется, выпадает не слишком много дождей, потому что в сумерках на горных склонах видны только трава и шалфей. Мы решаем остановиться здесь на ночь.
Городок лежит на высоких берегах по обе стороны моста через реку, которая стремилельно бежит по гладким и чистым валунам. За мостом, в мотеле, куда мы подъезжаем, уже зажгли свет, но даже при искусственном освещении из окон я вижу, что каждый домик окружен аккуратно высаженными цветами, и шагаю осторожно, чтобы не наступить на них.
В домике я тоже кое-что замечаю и показываю Крису. Все окна — двойные, а скользящие рамы утяжелены грузилами. Двери закрываются плотно. Вся фурнитура подогнана идеально. Нигде нет ничего нарочитого — просто хорошо сделано, и что-то мне подсказывает, что делал это все один человек.
Когда мы возвращаемся из ресторана, в садике у конторы мотеля, наслаждаясь вечерним ветерком, сидит пожилая пара. Мужчина подтверждает, что все домики построил он сам: он так доволен, что это заметили, что его жена, которая за ним наблюдает, приглашает всех нас присесть.
Мы беседуем без спешки. Это — самый старый въезд в парк. Им пользовались еще до того, как появились автомобили. Они говорят о переменах, происшедших за годы, прибавляя еще одно измерение к тому, что мы видим вокруг, и все выстраивается в нечто прекрасное: этот городок, эта пара и годы, что прошли здесь. Сильвия кладет свою руку на руку Джона. Я чувствую звуки реки, бегущей внизу, и аромат ночного ветра. Женщина, которая знает все запахи, говорит, что так пахнет жимолость, и мы ненадолго замолкаем. Меня охватывает приятная дрема. Крис уже почти спит, когда
мы решаем свернуться.13
Джон и Сильвия едят на завтрак свои горячие булочки и пьют кофе, по-прежнему охваченные настроением вчерашнего вечера, мне же ничего не лезет в горло.
Сегодня мы должны приехать в школу — в то место, где произошло громадное количество событий, — и я уже весь внутренне напрягся.
Помню, как однажды читал об археологических раскопках на Ближнем Востоке: о чувствах археолога, когда он открывал забытые гробницы — впервые за тысячелетия. Теперь я сам чувствую себя каким-то археологом.
Заросли шалфея в каньоне, ведущем теперь к Ливингстону, — те же самые, что можно увидеть отсюда и до Мексики.
Сегодня утром солнце — такое же, как и вчера, только теплее и мягче, потому что мы опять опустились ниже.
Ничего необычного.
Есть только такое археологическое чувство, что спокойствие окружающего что-то за собой скрывает. Призрачное место.
На самом деле, я не хочу туда ехать. Лучше бы поскорее развернуться и поехать обратно.
Просто напряжение, наверное.
Оно накладывается на отрывок воспоминаний: много раз по утрам напряжение было таким сильным, что его тошнило от всего еще до того, как он приходил на свой первый урок. Противно было появляться перед аудиторией и говорить. Абсолютное насилие над всем его одиноким, замкнутым образом жизни. На самом деле, он переживал интенсивный страх сцены — только на нем напряжение никогда не сказывалось как страх сцены, скорее — как ужасающая интенсивность во всем, что он делал. Студенты говорили его жене, что это походило на заряд электричества в воздухе. С момента, когда он входил в класс, все глаза обращались к нему и следовали за ним, пока он шел к середине комнаты. Все разговоры стихали до еле слышного шепота — даже если, как это часто бывало, до начала занятия оставалось несколько минут. Весь урок взгляды от него не отрывались.
О нем стали много говорить, он превратился в противоречивую фигуру. Большинство студентов избегало его семинары как черной смерти. Они слышали слишком много разных историй.
Школу можно было условно назвать «обучающим колледжем». В обучающем колледже только и делаешь, что учишь, учишь и учишь — и нет времени на исследования, нет времени на размышления, нет времени на участие во внешних делах. Сплошной твердеж, пока ум не притупляется, творческие способности не пропадают, а сам не становишься автоматом, повторяющим одни и те же глупости снова и снова бесконечным волнам невинных студентов, которые не могут понять, почему ты такой тупой, теряют уважение к тебе и разносят это свое неуважение по всей школьной общине. Причина твердежа — в том, что это очень умный способ управлять колледжем, не напрягаясь, но сообщая ему ложную видимость подлинного образования.
И все же, несмотря на это, он называл школу именем, которое не имело особого смысла и, фактически, звучало несколько нелепо в свете ее действительной природы. Но для него это имя имело большое значение, он постоянно употреблял его и чувствовал — до того, как уехал, — что втемяшил его в некоторые головы достаточно крепко. Он называл школу «Церковью Разума», и недоумение, с которым люди относились к нему, могло бы исчезнуть, наверное, если бы они поняли, что он имел в виду.
Штат Монтана в то время претерпевал всплеск ультраправой политики, подобный тому, что произошел в Далласе, штат Техас, как раз перед покушением на Президента Кеннеди. Профессору Университета Монтаны в Миссуле, известному всей нации, запретили выступать в студенческом городке на основании того, что он «возбудит беспокойства». Преподавателям говорили, что все их публичные выступления теперь должны проверяться внешними отделами колледжей перед тем, как будут иметь место.