Джамбул Джабаев: Приключения казахского акына в советской стране
Шрифт:
По мнению Ренаты Лахманн, в России до Петра I не было места публичной речи. Это место стремился занять в начале XVIII века Феофан Прокопович, «главный пропагандист» Петра[466]. Риторические и поэтические грамматики Прокоповича имели, по ее мнению, цель достичь гармоничного вплетения в новое абсолютистское построение государства и общества. Выдающуюся роль в этой концепции играли пространные проповеди, которые Прокопович превращал в соответствующие стилю laudationes. Путем закрепления похвалы на одной властвующей персоне, царе Петре, и путем создания все более новых изящных сравнений и образов Прокопович заложил решающие основы для поэтического искусства последующих времен. Сочиненный Прокоповичем непосредственно после битвы под Полтавой (1709) «Панегирикос, или Слова похвальное о преславной над войсками свейскими победе…» представляет новый стиль преклонения, в котором ясное и живое описание непосредственно призвано вызывать эмоции. Проповедь, произнесенная в киевском Софийском соборе, до такой степени понравилась присутствующему при ней царю, что он приказал ее напечатать. Прокопович дополнил брошюру эпиниконом, довольно длинной хвалебной песней в стихотворной форме, посвященной возвращающемуся с битвы победоносцу и опирающейся в своем содержании на проповедь[467]. Длящееся почти десять лет противостояние
Се испольни во благих желание твое господь, о благополучная о царе твоем Россия! Побежден внешный, побежден внутреный твой супостат. О вести неслыханной! О вести радостной и страшной! Радостной благополучием, страшной удивлением! Радостной царству, страшной супостатом! Радостной другом, страшной врагом твоим! О неописанной и мало когда слышанной победы!
Пожалуй, здесь впервые в истории русской литературы настолько сконцентрировано прослеживаются предпосылки для возникновения феномена восхваления властителя в рамках четко очерченного общества: коллектив, в котором каждый отдельно взятый обязан ощущать себя не как самостоятельный индивид, а как часть русского государства, объединен через благословенную Богом благотворительность царя. Только путем подчинения этот коллектив способен покорить противника, воспринимаемого как враг сообщества. Этому врагу придаются демонические черты, что позволяет проклясть его еще жестче. Прокопович посылает почти фанатические проклятия в адрес предателя Мазепы, описывая его поступок: «О, кого сие иступлением не помрачит! Пси не угризают господий своих, звери сверепыя питателей своих не вредят; лютейший же всех зверей раб, пожела угристи руку, ею же на толь высокое достоинство вознесен и на том крепце держим бяшею». Как противник царя Мазепа является и врагом церкви и, соответственно, отлучается от церкви. Анафема, произнесенная политическим врагам царя, отчетливо показывает двойственную структуру власти русского монарха как духовного и мирского вождя.
После смерти Петра в 1725 году Прокопович в двух своих проповедях по случаю похорон царя еще раз достигает своей высшей риторической формы. Вторая проповедь «Слово» — длинное, насыщенное деталями восхваление подвигов Петра[468]. Она разделена на две части: перечисление его достижений как руководителя государства и как хранителя истинной христианской веры, с воспоминаниями о ряде внешнеполитических кампаний, начиная с Азова (1695–1696). Основная мысль произведения заключается в том, что все произошло по смотрению божиему. Прокопович создает у слушателей впечатление, как будто им посчастливилось стать свидетелями мифически чудесного времени, и только им пристало удивляться таким подвигам: «Да еще дивная в дивных и чюдная в чюдных показал, так что довольно и удивлятся не можем». Скорбь и плач в связи со смертью царя при этом перекрещиваются с радостью и восхищением в связи с предшествующими великими событиями. Особенно бросается в глаза, что Прокопович, выражая свою связь с царем, выбирает совершенно новый, до того неизвестный тон. С одной стороны, он официально говорит о «Петре Великом», а с другой стороны, часто, в почти уже интимном и ласковом почтении, употребляет «Петр наш»: «Тот же то и таков был Петр наш!»
В этой связи напрашивается сравнение с делаемым, например, Маяковским в его поэме о Ленине различием между великим Лениным, чье дело будет жить и дальше, и ласковым обозначением «наш Ильич», чья смерть глубоко переживается. Интимный тон особенно четко прослеживается при описании последних часов жизни царя, которое пронизано личными переживаниями и сочувствием. Проповедник был свидетелем. Он описывает воинственного паря как того, кто как святой завершил свой жизненный путь, исполненный веры, и поднялся на небеса, примирившись с Богом. Основываясь на этом, сакрализация царя достигает вершины в обозначении его способностей в виде идеального триединства: как воинственного героя, мудрого руководителя государства и благословенного Богом главы церкви: «И се, о слышателие, в Петре нашем, в котором мы первее видели великаго богатыря, потом же мудраго владетеля, видим уже и апостола». Здесь прослеживается связь с восхвалением Сталина: воинственный революционер, мудрый руководитель государства, равный Богу отец. Наконец, мысль о творении Прокопович выражает при помощи примечательного сравнения: сам Петр был творцом, создавшим Россию как произведение искусства: «Россиа вся есть статуа твоя, изрядным майстерством от тебе переделанная… мир же весь есть и стихотворец, и проповедник славы твоея». В таком понятии действительно каждое произведение искусства, каждое стихотворение является восхвалением властителя.
Нашедший выражение в этой проповеди культ личности напоминает соответствующие моменты сталинской эпохи, так как здесь создается типичная атмосфера сказочного и, казалось бы, бесконфликтного времени, когда коллектив, «опьяненный успехами», следует вслед за вождем от одного чуда к другому. Прокопович не превозносит царский пост во всей его традиционной мощи. Он заставляет почувствовать себя потрясенным исключительно харизматическим величием личности и полностью исключает упоминание возможных отрицательных побочных явлений реформ. Первого президента священного синода можно поэтому уже в современном смысле этого слова рассматривать как чистого пропагандиста. Это — тип, возможный в Российской империи, пожалуй, только во времена Петра. В отличие, например, от Ломоносова и Державина в более поздний период, литература здесь ориентирована на определенные цели, риторика подчиняется политическим установкам.
В двадцати торжественных одах Ломоносова и его других панегирических текстах наблюдается значительное изменение по отношению к проповедям Прокоповича. Имена цариц и царей могут, казалось бы, быть заменены. И лишь Петр I, на которого начиная с 1739 года указывается каким-либо образом во всех одах, неизменно остается лично узнаваемым. Актуальные властительницы женского пола, напротив, часто сливаются с образом «матери-России». Также и личность автора не индивидуализирована, что является одним из поэтологических принципов Ломоносова (см. «Разговор с Анакреоном»). Таким образом, панегирик получает специфический эскизный характер, когда возле собственно похвал всегда находится и скрытое предупреждение: «таким ты должен быть». Хотя Ломоносов не отдаляется от политических установок, как это позднее делает Державин, его похвала всегда соединяется с обязательством владыки заботиться о благосостоянии всей нации.
Тем не менее именно в одах Ломоносова находится целый ряд мотивов и конструкций, которые позднее станут отличительными чертами культа личности при Сталине. Вот некоторые из них: восхваление царицы Елизаветы является в
то же время угрозой врагам («Чем ближе та сияет к нам, / Мрачнее ночь грозит врагам»), царица — совершенство по отношению к тому, началом чего был Петр («Великий Петр нам дал блаженство, / Елизавета — совершенство»), величина страны соответствует объему власти царя, поэт велик, потому что велико дело, которое он воспевает. Во многих одах, например 1746 года (= PSS VIII: 137–146), время царствования царицы Анны представляется таким неестественным и отвратительным, что даже живая и неживая природа противится этому, — конструкция, которую Джамбул с успехом использует позднее в своем стихотворении о конституции. Елизавета описывается при помощи метафорики света и солнца, в восхваляющем ее сообществе всегда царит радостное настроение. Каждое сравнение из мифологии и истории употребляется только для того, чтобы сразу же быть отвергнутым, так как этот миг несоизмерим ни с чем. Враги сообщества обречены на уничтожение уже из-за того, что они такие, как есть, ведь провидение на стороне России и ее властителя. Поэтому они характеризуются полными ненависти пренебрежительными замечаниями. Например, после битвы под Кунерсдорфом в 1759 году о Фридрихе II говорится: «Где пышный дух твой, Фридерик / <…> / Еще ли мнишь, что ты велик?»Как отмечал уже Тынянов, ориентация торжественной оды на устную речь пережила в 20-е годы XX столетия свой ренессанс. Направленность на устное слово можно найти и в одах Державина, но в его случае этому жанру открывается сфера частного и интимного, что ранее было невозможным из-за риторической дистанцированности оды от этой области. То, что Державин предпринимает в своем цикле «Фелица», представляет собой не просто пестрое смешение стилей строго разделенных ранее жанров. Его восхваление властителя полностью отодвигает политическое как категорию на задний план. Эстетическая фикция Мурзы, восхваляющего сказочно красивую дочь киргизского царя, разворачивается не на политическом фоне, а на фоне этической программы просвещения. Центральную проблематику здесь представляют сложные отношения между творческим субъектом и его идеализированной этикой. Поэт прорабатывает программу этических максим, проецируя их на личность царицы. Сконструированный таким образом сказочный образ уже не имеет ничего общего с реальным образцом. С другой стороны, он самоуверенно подчеркивает свою собственную власть как автора, заключающуюся в способности оценивать вещи правильно и тем самым делать их достойными описания («Самодержавства скиптр железны / Моей щедротой позлащу»). Такое независимое мышление указало путь последующему развитию. Однако именно в цикле «Фелица» наблюдается и тенденция, имеющая в дальнейшем тяжелые последствия. Мурзу и Фелицу связывают отношения личного характера, почти интимная любовная связь: «Мой бог! Мой ангел в плоти!» Если рассматривать развитие этого специального подвида восхваления вождя в рамках культа личности XX столетия, то можно утверждать, что именно в этом пункте Державин послужил образцом. Также и освобождение жанра от обязательного ранее пафоса способствовало отмене присущей ему дистанцированности между вождем и подданным.
В риторизированном восхвалении властителя применение эмоций было строго рассчитано и ограничивалось общепринятым, официальным контекстом. Создавая собственного бога и стилизуя личность властителя как его копию, Державин разрушает этот контекст, открывая этим самым возможность для полного самопожертвования. В языковом плане это подтверждается на примере эмфатического выбора слов. Жанр оды открывает для себя и начинает активно использовать семантические поля, связанные с любовью, душой, настроением, привязанностью. Для непосредственно последовавшего дальнейшего развития русской литературы этот шаг нуждался в нивелировке. Державин тем самым открыл путь для эмансипации поэтического индивида, достигшей впоследствии полной независимости и завершенности. Но Маяковский, Есенин и другие выдающиеся поэты создали в 20-е годы прошлого века, исходя из той же позиции, собственных богов в лице коммунистического вождя, служивших проекционным полем их ожиданий, повернув таким образом развитие жанра в обратную сторону и подготовив почву для полного прославления вождя государства как должностного лица и как человека.
Если обратиться к дальнейшему развитию восхваления вождя, а именно к решающей для наступающего времени культа личности фазе середины 1920-х годов, то становится очевидным, что непосредственно после смерти Ленина были созданы очень важные для социалистического реализма парадигматические «канонические тексты», необходимые для почитания большевистского вождя. Помимо кажущегося агиографическим жизнеописания революционного вождя Горького и поэмы о Ленине Маяковского в этот ряд входит, как ни странно, стихотворение Сергея Есенина «Капитан земли» (1925), что подтверждается множеством ссылок на него в Советском Союзе. Это стихотворение в гнетущей манере описывает умолкание независимого поэта перед лицом политического вождя. Это видно уже при поверхностном рассмотрении: в первой строфе самоуверенный голос лирического «я» перекрывается дословной речью вождя. Метафора корабля, так последовательно применяемая по отношению к Ленину и его партии, имеет в этом контексте именно из-за ее тысячелетней традиции чрезвычайное значение. Во-первых, существует целый ряд ссылок, определяющих этот текст как диалог со стихотворением Пушкина «Арион» (1827). В то время как там «беззаботный певец» остается в живых после штурма декабристов, здесь он не достигает спасительного берега. Важным аспектом большевистского культа личности, помимо этого, является представление вождей нарушителями табу, переходящими границы ради благополучия человечества. Уже Гораций сравнивал безрассудную отвагу путешествия на корабле, соединяющего то, что было разделено богами, со святотатством Прометея. В этой связи часто упоминаются и поступки Дедала. Всех вышеназванных объединяет насильственное завоевание элементов, чуждых человечеству или отнятых у него. Провозглашение прометеизированного Сталина и чрезмерный культ авиатора начнутся лишь в 1930-е годы. И все же можно констатировать, что советские поэты впоследствии будут приписывать своим вождям все три испытания (мореходство, воздухоплавание и кражу огня) как героические и самоотверженные поступки, при помощи которых человечество сделало огромный шаг в своем развитии.
Однако Есенин с самого начала исключает себя из этой группы революционеров. Он не матрос, а всего лишь пассажир на корабле, находящийся в положении наблюдателя. И хотя ему неведом курс корабля, он знает, что не достигнет другого берега. Девятая строфа является, несомненно, самой трогательной и в то же время, из-за ее пророческой силы, самой жуткой во всем стихотворении «Капитан земли»: «Тогда поэт / Другой судьбы, / И уж не я, / А он меж вами / Споет вам песню / В честь борьбы / Другими / Новыми словами». Признание поэта в том, что он не владеет больше словами, — не единственное, что его определяет; кроме этого, он передает способность к поэтической работе со словом политическому властителю, который провозглашает появление нового поколения борцов, претендующих на данное только им знание того, каким путем пойдет общественное развитие. Таким образом, это стихотворение парадигматично для состояния русской литературы после смерти Ленина. В этот момент начинается тот процесс, при котором поэтам становится ясно, что власть отбирает у них монополию на их собственный творческий материал. В будущем интерпретация всех, в том числе и самых отдаленных от политики элементов жизни будет лежать не в руках поэта, а в руках диктатора.