Джаваховское гнездо
Шрифт:
— Едут! Едут!
— Я ничего не вижу.
— У тебя глаза, как у совы в полдень.
— Арба! Арба! Я вижу горскую арбу.
— Не выдумывай, пожалуйста. Они должны быть верхами.
— Но я вижу арбу, тебе говорят.
— Нет, это экипаж со станции.
— Гема права. Ты все преувеличиваешь, Маруська. Это коляска и всадники. Конечно, да.
— Тетя Люда, сюда! Они едут! Едут!
С утеса, что высится за зеленой саклей, дорога как на ладони.
Валентин, Маруся, Гема и Селтонет стоят на утесе, сосредоточенно устремив глаза вдаль.
Уже месяц прошел с того дня,
Было условлено заранее между «другом» Ниной и Людой: «Не будет вестей — все благополучно. Будут вести — значит плохие. Молитесь о нас».
Все свободное время дети проводят на утесе.
Селта и Гема, отличающиеся особенно зорким зрением, глядят в сторону гор. Валь и Маруся — на городскую дорогу, что ведет от станции. Никому не известно еще, по какой дороге приедут милые путники.
— Где вы видите их? Где?
Люда, только что окончившая с распоряжениями по дому, взбегает на утес. В руках у нее бинокль.
Лихорадочным движением подносит она его к глазам.
И вдруг мгновенно бледнеет.
— Коляска и верховые. В коляске кто-то лежит! Скорее вниз, к воротам, дети, скорее!
У ворот уже стоят Павле, Моро, Михако, Аршак.
— Кого-то везут в коляске, — говорит Аршак, закрываясь рукой от солнца.
Невольно вздрагивают сердца у взрослых и детей, что-то теснит грудь, точно навалился на нее огромный камень.
Страшная догадка почти сводит с ума.
— О, Бог великий и милосердный! Будь милостив к нам!
Это срывается с уст Гемы. Темнокудрая девушка сжимает как на молитве руки, поднимает к небу глаза.
— Будь милостив к нам! — лепечет Селта. — Если Творец сохранит их, Селтонет будет другою, совсем другою.
Валь стоит, сосредоточенный, спокойный по виду. Но только вздрагивают ресницы его прищуренных глаз, да заметно бледнеет все больше и больше тонкое, худенькое лицо.
Ближе, ближе путники. Теперь уже можно различить: коляска и три всадника. Значит один из четырех не может ехать на коне, его везут.
Но кто же? Кто же?
Грудь сдавливается сильнее.
Гема стоит, обнявшись с Марусей, обе дрожат.
Валь стоек и бледен, как смерть.
Люда молится в душе своей тихо, неслышно.
Буря клокочет в душе Селтонет. Весь этот месяц она переживала страшную пытку раскаяния.
Если бы Нина или тетя Люда хотя бы покарали ее за поступок с Даней, ей было бы легче. О, во сто раз легче было бы ей, Селтонет. Но ее не бранили, не наказывали, не упрекнули даже, только подолгу ежедневно беседовала с нею Люда и ласково, кротко обрисовывала ей, Селте, ее вину и все последствия этой вины. Это было в начале месяца, а потом прекратилось и это. Все было точно забыто. Жили дружной семьей, одним общим интересом, сообща ожидали возвращения из гор милых путников.
Но если другие ни словом не упрекнули Селту, то совесть самой девочки буквально сжигала ее.
За что она, Селта, возненавидела Даню? За что так безжалостно поступила с ней? Ведь ей лучше, чем кому-либо другому, было известно о недуге Леилы-Фатьмы. А она скрыла это от Дани.
Чего бы только не дала теперь Селта, чтобы все кончилось благополучно и все вернулись здоровыми и невредимыми сюда домой.
О, этот месяц! Аллах видит, как провела его Селтонет.
Ее лицо осунулось, исхудало. Окруженные синевой
от бессонницы глаза стали огромные, как у совы. И одевается теперь проще Селта: нет на ней ярких нарядов, ненужных побрякушек. Она не мечтает о богатстве, о роскоши, о прекрасной партии; нет в ней и недавнего стремления к шумной, полной блеска жизни, желания нравиться, сверкать, подобно звезде.Одна мечта, одно желание словно выжгли все остальные. И нет, кроме этого огромного, всеобъемлющего желания, места другим в душе Селтонет.
— О, сделай, Творец, так, чтобы вернулась здоровой Даня и все другие, все, все!
Вот она — ее мечта, ее жгучая, робкая и покорная мечта.
— Они!
Подскакивают всадники, Ага-Керим, Селим, Сандро.
Из-под поднятого верха коляски выглядывает худенькое, почти прозрачное личико.
— Даня! Она! Жива! Здорова!
Чьи-то руки подхватывают ее на лету. Берут бережно, как святыню. Чьи-то губы целуют. Чьи-то слезы мочат лицо.
— Вернулась! Вернулась!
— Где «друг»? Где же «друг»? Где милый, любимый «друг»?
— Нина, ты ранена! О!
Люда бросается к коляске. Помогает выйти княжне.
Рука у Нины на перевязи. Лицо бледно не менее Даниного, но спокойно и бодро, как всегда.
— Пустое, глупости, маленькое недоразумение.
Она хочет говорить и не может. Ее, как мухи, облепили Маруся, Гема, Валь. Целуют здоровую руку, лицо, платье.
— О, милый, милый «друг»! Что с вами, что с вами?
Селтонет сжимает в объятиях Даню.
— Звездочка моя золотая, месяц серебряный, роза восточная, хрупкая, нежная, милая, милая, прости и меня, прости!
Слезы крупными горошинами катятся из глаз Селтонет. С ними затихает мука совести. С ними снова расцветает голубой цветок счастья в душе Селтонет.
Даня очень слаба и от дороги, и от пережитых волнений. Но у нее есть еще силы на то, чтобы исхудалыми руками обвить шею татарки, прижаться щекой к ее щеке и шепнуть ей на ушко:
— Все забыто, все прощено, милая, милая Селта. Ты виновата не больше меня.
И девочки прижимаются крепко, тесно друг к другу.
Вечер. За столом в кунацкой уютно и тепло.
На почетном месте сидит Нина. Раненая рука не позволяет ей резать куски за ужином, но несколько пар рук наперерыв исполняют это за нее. Все ловят каждое движение «друга», стараясь предупредить малейшее ее желание.
— Мы твои руки, твои пальчики, «друг», — шепчет Гема, заглядывая ей в глаза.
— Я предпочел бы быть твоей головой, чтобы дать отдых твоим мыслям, — вставляет Валентин.
Подле Нины, прижавшись к ней, как котенок, сидит Даня, слабенькая, хрупкая Даня, с каким-то особенным по выражению, обновленным лицом. Сидит, не спуская влюбленного взора с Нины.
О, эта Нина, так непонятая ею впервые и теперь ставшая ей, Дане, дороже всех здесь, на земле!
Нет, кажется, вещи на свете, которой бы Даня не пожертвовала теперь для «друга» Нины, ставшей для нее, Дани, такой бесконечно дорогой, близкой, родной, после того как та пожертвовала Дане всем в мире, не задумалась даже саму жизнь отдать за нее. Ведь попади в нее безумная Леила-Фатьма вершком только ниже, и это благородное сердце замолкло бы навсегда.