Джек, Братишка и другие
Шрифт:
— Ты посмотри! — шепнула она в ужасе. — Что он делает!
Он их гладил.
Он их жадно оглаживал, и было что-то неприятное в том, как он это делал, как щупал бока, загривки, как постоянно заглядывал в свои ладони и ликовал, не обнаруживая там линяющего подшерстка:
— Ах, хороши собачки!
Он повернул к нам лицо, в котором все было нечисто — и кожа, и глаза, и губы, — и улыбнулся, как соучастникам, беззубой улыбкой ласкового гаденыша.
— Какие шапочки получатся!.. Ваши собачки?
Он видел, что это наши собачки. И наш испуг видел. Потому-то и продолжал гладить, и скубать
Особенную гадливость вызывали его озябшие руки. Лиловые, они далеко и жалостно высовывались из коротеньких рукавов пальтеца, и было противно, что он греет их в шкуре наших собак — эти пухлые от пьянства, покрытые золотисто-гнойным налетом цыпок руки уже давно не рабочего человека, руки прихлебателя и лодыря.
— Вы за ними в оба глядите! — посоветовал он и снова улыбнулся, показав корешки желто-черных выбитых передних зубов. — Народ-то нынче, знаете, какой? И на шапочку обдерут за милую душу… и на шашлычок переделают — очень уж они у вас жирненькие. Ну, иди, иди сюда, шашлычок ты этакий… — и он схватил вдруг Джека по-новому, нагло и цепко.
— Тебя самого, гада, на шашлык! — Жена в испуге схватилась за мой рукав. — Джек! Братишка!
Собаки без всякого сожаления оставили бича и побежали с нами.
Им, конечно же, невдомек было, о чем шла речь. Но если бы мы даже сумели растолковать им смысл нависшей над ними угрозы, они все равно, мне кажется, не поверили бы нам! Они людей любили.
Мы возвращались в молчании и тревоге. То, что нами было услышано, ощущалось как тошнота, как тягостное в чем-то разочарование, как унылый стыд за весь род человеческий.
Бич не преувеличивал. Угроза собакам была.
Я вспомнил рассказ Роберта Ивановича о том, как погиб Зуев. Он приполз к порогу дома весь в крови, с простреленным животом. Закидуха вместе с приятелем, оказавшимся в доме, бросились по кровавому следу собаки, потом по следам человека, который стрелял. Схватили. Они даже не отколотили его — решили благородно сдать в милицию. А милиция его отпустила: свидетелей преступления не было. Да и самого преступления, как выяснилось, не было: убить бродячую собаку не грех. Единственное, за что можно было покарать шкуродера, — за незаконное пользование ружьем. Но и ружья не было (тот успел выкинуть обрез в снег).
Еще мне вспомнился мужичонка в электричке, который молодцевато рассказывал своей спутнице о том, как в прошлом феврале на день Советской Армии он был приглашен соседями по лестничной клетке — молодыми парнями, братьями — на шашлычок. Как они посидели, выпили-закусили, а потом братаны с гоготом повели его смотреть на «барашка» — на останки собаки в окровавленной ванне. «Они думали, конечно, что меня тут же… того… — похвалялся мужичонка женщине. — А я им спокойненько так говорю: „Ну и что?“.
И, конечно же, опять — с тоской и досадой — вспомнил я четырехлетнюю девчушку, с которой нечаянно познакомился этим летом. Она играла со щенком. Рассказала, что зовут ее Лена, а щенка зовут Гена, в честь знаменитого крокодила. И еще она сказала, что когда Гена вырастет, папа (он обещал ей) сделает из Гены красивую шапку. „Ну, как же так можно?! — говорил я девочке. — Смотри, как он тебя любит!
Ведь ты ему как мама! Он тебе верит, а ты его раз! — и на шапку…“ А она мне спокойненько этак ответила: „Ну и что?“.Я потом часто и подолгу думал об отце этой девочки.
— …Руки опускаются! Не могу! — сказала в отчаянии жена, села к столу и заплакала, глядя в окно.
За окном в сереньких скверных сумерках уныло зяб наш поселок: придавленные слежалым снегом крыши, заколоченные окна, серые заборы.
Была середина зимы, самая ее глухая сердцевина: серые дни, серый снег, серое оцепенение.
Дни сменялись днями, а время, казалось, остановилось.
Тогда, в январе, мы впервые пожалели себя, живущих так.
Конечно, что-то должно было случиться. Чересчур уж счастливо и тихо нам тут жилось. А мир не любит счастливых. Это всякому известно, поскольку всякий хоть однажды пытался быть счастливым… И вот — люди вмешались. И кончилась неправдоподобная наша идиллия. Ивот жена моя бедная горько плакала на ее руинах.
Продержаться нам нужно было месяца полтора — до весенней линьки. Уже в начале марта, как нам объяснили, собачья шкура становится негодной для выделки, и шкуродеры свой охотничий сезон закрывают. Но — как продержаться?
Мы надели на собак ошейники. Какой-никакой, а все же знак: собака не бродячая, живет при хозяевах, не тронь… Наивно было полагать, что кусок ремня на шее собаки остановит убийцу, но все же мы во что-то верили.
„Он же видит, что у собаки — хозяева! — горячо рассуждала жена. — Неужели сможет?! Человек онили кто?!“.
Вот именно: „…или кто…“.
В магазин я стал теперь ходить один. Жена начинала кормить псов, а я в это время, воровски озираясь, спешил на станцию. Быстренько покупал хлеб, молоко, еще что-нибудь и с чувством облегчения, с чувством человека, которого миновала погоня, бежал домой.
Я попытался заделать дыры в заборе. Провозился целый день: заколачивал досками, заматывал проволокой. Собаки вертелись возле меня и откровенно веселились. Когда им приспела нужда побегать по улице, они мгновенно на улице оказались. Правда, замечу, из уважения к моим плотницким прилежаниям они ни в одном месте не разрушили возведенные мною препоны — новые лазейки сделали в метре-полуметре от старых.
Одно, хоть и немного, приглушало нашу тревогу; собаки вели себя безмятежно, будто были абсолютно уверены, что им-то лично ничегошеньки не грозит.
„Слушай! Может, мы просто вообразили все эти шкуродерские страсти-мордасти? — говорили мы иногда друг другу. — Если бы опасность реально существовала, они бы ее чувствовали. А если бы сами не почувствовали, то другие собаки непременно сообщили бы им о ней. Собачий-то телеграф должен работать! Вон, в Москве, возле метро „Водный стадион“, живет себе, поживает собачья компания — голов в шесть, кормится бутербродами, которые приносят рабочие близлежащего завода, днюют и ночуют на люках теплоцентрали, здесь же воспитывают щенков, здесь же играют свадьбы… И только два-три раза в году куда-то на неделю-другую исчезают. Именно на ту самую неделю-другую, когда появляется в этом районе „чумовоз“ с синим крестом и начинается облава на беспризорных собак и кошек…“.