Джек, который построил дом
Шрифт:
Начались каникулы. Дачная комната, которую сняла Ада, пустовала днем и оживала к вечеру, когда она приезжала с работы. Яков, всю жизнь высмеивающий пользу свежего воздуха и совершенно равнодушный к дачному отдыху, предпочитал оставаться в городе. Только один раз он примчался вечером и без обычного своего «что курим?» осел на скамейку. Это был август шестьдесят восьмого. «Ты понимаешь, что случилось?» – громким шепотом кричал Яков.
«Случилась» Чехословакия. Ады не было, они вдвоем нависли над «Спидолой». По дороге на станцию Яков непрерывно говорил. «Это как тогда в Венгрии, в пятьдесят шестом. Э-э, ты совсем сопливый был, а я тогда поддерживал наших, представляешь? Я только в институт поступил. И мятеж в Венгрии: коммунистов убивали, звезды на груди у них вырезали, – ну как есть фашисты! Не я один – все такие идиоты были, глотки дерем, никто никого не слышит. И в газетах снимки убитых и наши танки. Вот увидишь: завтра все
Ян открыл газету на следующий день – едва ли не впервые в жизни. Невозможно, да и не нужно, запоминать казенные слова; глаз зацепился только за беспрепятственное продвижение войск братских стран, откуда понял, что навалились все, как Яков и предсказывал.
В том же августе заболела бабушка – поднялось давление.
Было непривычно, что бабушка могла заболеть – раньше такого не случалось. Участковая врачиха не разрешила вставать. Из ее вопросов Яник с удивлением узнал, что бабушке семьдесят три года. Каждый день приходила толстая медсестра «ставить уколы», как она сама говорила. Ян запомнил красные пухлые руки медсестры с квадратными ногтями. После ее ухода собирал и выбрасывал пустые ампулы. На дачу в том августе он не вернулся: нужно было дожидаться медсестру, ходить в магазин. Однажды Яник принес из рыбного небольшой пакет и на вопрос Клары Михайловны гордо сообщил: «Это тунец». Она поднялась и развернула влажную бумагу. Внутри лежали четыре заиндевевших стручка, похожих на кильки. «Все брали… Тунец это», – растерянно повторял Яник. «Не хочется сегодня рыбу делать», – сказала бабушка. «Тунец» был отправлен в морозильник. Яник научился варить рис и жарить картошку.
…Бабушка выздоровела. Слово «давление» снова выплыло на уроках физики, и всегда оно было связано с разбитыми ампулами, пухлыми розовыми руками медсестры и чудным выражением «ставить укол», а бабушке долго было семьдесят три года, словно цифра возраста застыла, как ртуть на разбитом градуснике. Все это прочно связалось с Чехословакией и рыбой под названием «тунец».
Тащились бесконечные школьные дни, но летом снова было взморье, запах нагретых шпал на перроне смешивался с ароматом жасмина. Была та или другая дачная комната, где можно было по утрам поздно валяться на раскладушке или диване, составленном из утробно ноющих пружин, скрытых гор и кратеров с глубокими провалами.
…Клара Михайловна металась между очередями и кухней, чтобы накормить сына и передать еду с Адой на дачу. Мальчик растет, у него впереди два года школы. Тоненький, худющий, особенно рядом с Алешей, крепеньким боровичком.
В хорошую погоду Ян пропадал на море. Ни купание, ни волейбол, ни азартное шлепанье картами не привлекали его. Кто-то шелестел газетами, но газеты на пляже почему-то выглядели совсем нелепо; перелистав, их ставили «шалашиком» над головой и распластывались под солнцем. Ян приходил с книгой и часами лежал, медленно переворачивая страницы и сдувая песок. Иногда поднимал голову: море издали всегда выглядело темнее, чем вблизи. На мокром твердом песке возились и галдели дети, кто-то строил дворцы из песка, как и сам он когда-то любил делать: набирал песочную жижу в горсть и превращал бесформенную струйку, вытекавшую из ладони, в колонну или башню. Пальцы сами знали, сколько песка зачерпнуть и как быстро донести до нужного места, чтобы расползавшаяся масса стала крепостью с естественным рвом вокруг, из которого он выгребал новые и новые песочные горсти. Теперь изредка странные замки с туннелями и мостами выходили из-под его карандаша, причем карандаш знал следующую линию лучше его самого.
Приезжая в город, Ян снимал с полки книги, которые запомнились из разговоров с Анной Матвеевной. Прочитал «Кандида», «Дон Кихота». Уайльда, «аморального эстета», начал листать – и поставил на место: после Сервантеса показался несерьезным, однако заинтересовал.
На взморье часто приезжал Миха. Блондин, он быстро обгорал на солнце и ходил с приклеенным на нос листком. К пятнадцати годам его детская тучность сменилась здоровой плотностью. На свежем румяном лице голубели глаза – точь-в-точь летнее безоблачное небо. Время от времени к ним летел мяч, неудачно пасованный кем-то из игроков. Девушки бежали к дюнам, замедляя бег на глубоком сухом песке: «Эй, длинный, кинь мяч!» Они переводили взгляд со смущенного нахмуренного лица Яна на лукавое, со смеющимися голубыми глазами, Михино, крутя и подкидывая мяч в руках: «Мальчики, давайте к нам, а?» – «У меня освобождение от физкультуры», – дурачился Миха.
В школе выдали список литературы, которую нужно было
прочесть к девятому классу. В списке значился Достоевский, «Преступление и наказание». Времени до сентября оставалось немного, но Ян медлил и часто закрывал книгу. Роман стал для него настоящим наказанием. Исступленные споры героя с самим собой, разговоры посторонних людей, изнурительно длинные письма, каких никто не пишет – они бы и в конверт не влезли, – однако в романе люди строчат их и шлют, – все это выворачивало ему душу, как плохая еда выворачивает желудок, только вместо облегчения оставляло тупую боль и раздражение. Зачем это все, хотелось ему спросить, но не у матери же…Ян ожидал от девятого класса чего-то нового, но ничего нового не последовало. Лажа, только в больших количествах.
Тройки, тройки… Да что же это такое, недоумевала Ада. Совсем не так она представляла себе сына в средней школе. Ее сын – и троечник! Он должен быть совсем не таким; а раз так, то он и будет другим, не сомневайтесь. Ничем не хуже пузатого очкарика, который трется возле сына. Казалось, очкастому живчику достаются все лавры, предназначенные для ее сына, тогда как Яник остается в тени. Хорош друг, нечего сказать! И глазки голубенькие невинные-невинные, рожа хитрая. Что, разве он умнее?! За сына надо бороться, вот как с русским было: ребенка почти выпихнули в ПТУ, в то время как очкарик пошел бы в девятый класс и не оглянулся. Надо и дальше бороться. Кто позаботится о ребенке, кроме матери?.. Главное, никаких интересов у него нет – у ее сына! Химия, физика – все учебники новенькие, будто только что из типографии, словно не раскрывал. Яшка баламутит, чтобы ребенка оставить в покое – сам, дескать, сориентируется. Держи карман шире. Репетитора надо.
Брат поднял ее на смех:
– Кому?! Д-дура… За каким чертом ему репетитор, он сам кого хочешь натаскать может.
– А тройки по математике почему? – возмущалась Ада. – Почему тройки?
– Да скучно ему! – взорвался брат. – Я с ним решал задачи посложнее, чем в школе задают. Оставь ты парня в покое наконец!
Оставить в покое исключалось. Мать она ребенку или не мать?..
– Он уже не ребенок, он взрослый парень, – урезонивал Яков. – Он скоро по бабам шляться будет, а ты заталдычила: «ребенок, ребенок». Здоровый лоб!
Словно кипятком плеснул. Вот оно что… Может, в этом и дело? Вертихвостка какая-нибудь. Ее сын увлекся, и теперь не до учебы. Не может быть, нет! А если… Так не бывать этому!
Ада втайне гордилась успехами брата в покорении женских сердец. Много баб – лучше, чем одна, потому что Яшка рано или поздно возвращается домой. В то же время мысль о сыне-ловеласе бросала в оторопь. В кого?..
При всей необходимости найти виноватого Ада понимала, что мужа, хоть он уже тринадцать лет ей мужем не был, обвинять в этом нельзя. Тихий, стеснительный, Исаак ухаживал за ней три года, смотрел восхищенно, с обожанием; чуть не на руках носил. А бывало, носил – буквально. Носил бы и посейчас, если бы не свекровь – гадина, гадина! – все могло быть иначе. Гадина, стерва. Помыкала сыновьями – все по струнке ходили, невестки метались по дому с виноватыми лицами. Все, кроме нее: не на такую напали.
Мать ее предупреждала: богатая семья, тебе трудно будет. И вздыхала.
Свекровь оценивающе посмотрела, кивнула: приняла. Как будто Аде не все равно было, примет или нет – она не за старую ведьму замуж выходила.
Молодым выделили комнату на втором этаже дома, но старуха входила часто, неожиданно и без стука – как, впрочем, и во все остальные комнаты. Ада возмущалась, муж улыбался беспомощно: «Не сердись на маму». Ада сердилась не на свекровь – на него: что за бесхребетность? А вдруг она вломится… не вовремя? Молчал, обнимал ласково. По утрам, уже одетый, возвращался от двери и целовал. В одно такое утро старуха – словно в плохой пьесе – уверенной рукой открыла дверь.
При разговоре мужа со свекровью Ада не присутствовала: щадя беременную жену, он вышел за матерью. Ее крики были слышны всему дому – как и все, что делала старая ведьма: ходила, говорила, распекала, с утра до позднего вечера пила чай, в который добавляла пряности. В первые месяцы беременности Аду мутило от висящих в воздухе душных паров корицы, кардамона… что там она еще в свой чай добавляла. Старуха невозмутимо подносила ко рту изогнутый турецкий стакан, напоминающий женскую фигуру, тянула горячий чай. В хрустальной вазе перед ней лежали изюм, урюк, орехи; на блюде лиловели матовые фиги, тускло просвечивал виноград. «Угощайся», – садистка насмешливо щурилась. Ада давилась слюной, выбегала из комнаты. Переехать к матери? Об этом и речи не было. Вернее, речь была, Ада пылко и страстно произнесла ее перед мужем, но тот покачал головой: «Мама обидится». У него дрожал подбородок. Старуха прочно держала семейные вожжи и не собиралась их отпускать.