Джек
Шрифт:
Священный стыд, благословенное страдание! Это пробуждалась, омытая слезами, его смятенная душа. Но он об этом не подозревал. Он злился на себя за то, что пришел сюда, и думал только о том, как бы сбежать, кубарем скатиться по лестнице, поскорее оказаться в Ольшанике, запереть дверь тройным поворотом ключа, а ключ забросить в колодец, чтобы не поддаться соблазну выйти за порог дома.
К счастью, в аптеку пришли люди, и Сесиль отошла к медным весам. Она отпускала лекарства, нумеровала пакетики, надписывала ярлычки, как это делала ее бабушка, и Джек больше не чувствовал на себе ее внимательного, изучающего взгляда.
Теперь он мог спокойно восхищаться ею. Она и правда быда очаровательна! Как мягко и терпеливо выслушивала несчастных крестьянок, многословных и бестолковых, которые без конца
Для каждой она находила слово ободрения, улыбку, полезный совет. Она умела удивительно спокойно и просто разговаривать с этими людьми, природный ум помогал ей сразу находить верный тон. Вдруг Джек увидел, что Сесиль беседует с его давнишней знакомой, женой браконьера, старухой Сале, которая в детстве наводила на него такой страх. Сгорбленная, как почти все старые крестьяне, которых будто притягивает земля, ибо они каждый день сгибаются над нею в труде, прокаленная солнцем, высохшая, тетка Сале походила на пыльную мумию. На лице ее жили только черные, как уголь, подозрительные глаза, притаившиеся под веками, будто злобные зверьки в норе. Она жаловалась, что ее мужик, горемычный мужик, вот уже несколько месяцев хворает, сидит сложа руки, ничего не зарабатывает и все никак не окочурится. Тетка Сале нарочно выбирала выражения погрубее, уснащала свою речь крепкими словечками и в упор смотрела на девушку, будто хотела позабавиться ее смущением. Несколько раз Джека охватывало яростное желание вытолкать это мерзкое чудище в лохмотьях. Но он сдерживался, видя, что Сесиль остается бесстрастной перед лицом этой вызывающей грубости, что она хранит то невозмутимое спокойствие, о которое неизбежно притупит зубы самый злобный, исходящий ядовитой слюною дракон!
Получив лекарство, старуха стала прощаться, отвешивая низкие поклоны и угодливо рассыпаясь в преувеличенных выражениях благодарности. Проходя мимо Джека, она обернулась, сделав вид, будто только сейчас узнала его.
— Гляди-ка! Малый из Ольшаника! — громко сказала она, обращаясь к провожавшей ее Сесиль. — Ох, и облез же он, прости господи!.. Ну, сейчас-то, мамзель Сесиль, прикусят язычки наши кумушки… Ведь они прежде болтали, будто господин Риваль пригревает маленького Ражантона, чтобы вас потом за него выдать… Теперь-то вы на него и глядеть не захотите… Какой он стал неказистый, здорово его жизнь потрепала!
И с этими словами она вышла, осклабившись.
Джек побледнел… Старая ведьма! Она все-таки резнула его своим «серпом», как грозила когда-то. Да, это был злобный удар серпом — изогнутым, зазубренным ножом, свистящим в воздухе, как змея. И он оставил глубокую, очень глубокую рану, которая не скоро заживет. И не один Джек был сражен его ударом — девушка, низко наклонив голову над большой книгой, что-то старательно записывала в нее, но строчки разбегались вкривь и вкось, а лицо ее рдело от волнения.
— Катерина, подавай суп, да винца, да коньячку, и все такое прочее!
Это возвратился доктор. Заметив, что Джек и Сесиль в смущении, молча сидят друг против друга, он весело рассмеялся.
— Как? Неужели вам нечего сказать друг другу после семилетней разлуки? А ну, скорее за стол! За столом наш бедный малый сразу перестанет стесняться.
Однако за завтраком Джек не перестал стесняться, напротив, его смущение возросло. В присутствии Сесиль он не решался есть, боясь обнаружить свои трактирные привычки. За столом у д'Аржантона его мало беспокоило, что он ест не так, как принято в обществе, а так, как едят мастеровые. Здесь же он чувствовал всю неловкость своих манер, боялся показаться смешным; он просто не знал, куда девать свои несчастные руки. Одна по крайней мере была занята — он держал в ней вилку. Но что делать с другой? На белоснежной скатерти шрамы и рубцы на руке выглядели устрашающе. В полном отчаянии он опустил ее и теперь был похож на однорукого. Предупредительность Сесиль только усиливала его застенчивость. Она все поняла и смотрела на него украдкой до конца трапезы, показавшейся молодым людям бесконечной.
Но вот Катерина убрала тарелки и поставила перед девушкой горячую воду, сахар и выдержанную водку в бутылке с длинным горлышком. После смерти бабушки Сесиль сама приготовляла грог для доктора, и добряк на
этом ничего не выгадал: опасаясь, как бы грог не получился слишком крепким, девушка подавала ему какое-то лекарственное питье, в котором, как меланхолически замечал старик Риваль, «доза спиртного уменьшалась с каждым днем».Протянув деду стакан, Сесиль, обернулась к гостю:
— А вы пьете водку, господин Джек?
Доктор покатился со смеху.
— Пьет ли водку кочегар? Да ты меня уморила, девочка!.. Впрочем, тебе-то откуда знать, но ведь бедняги только тем и держатся!.. Вот у нас, на «Байонезе», был кочегар, так он разбивал спиртовые приборы и выпивал содержимое… Можешь приготовить ему грог покрепче, он выпьет и даже не поморщится!
Она посмотрела на Джека ласково, но печально:
— Хотите стаканчик?
— Нет, спасибо, — ответил он тихо, словно стыдясь чего-то.
Он сделал над собой некоторое усилие, чтобы отказаться от стакана водки, но зато был с лихвой вознагражден тем красноречивым взглядом, каким умеют благодарить только женщины и который понятен лишь тому, кому он предназначен.
— А вот и еще один обращенный!.. — проговорил доктор, выпивая грог с комической гримасой.
Сам-то он был обращен только наполовину, подобно тем дикарям, которые соглашаются верить в бога лишь для того, чтобы угодить миссионеру.
Этьольские крестьяне, работавшие на полях, с удивлением смотрели на Джека, когда он под вечер возвращался от Ривалей, быстро шагая по дороге, — они решили, что он малость тронулся или же так напился за обильным завтраком у доктора, что у него закружилась голова. Он размахивал руками, разговаривал сам с собой, кому-то грозил кулаком — словом, был в таком возбуждении и гневе, которых никак нельзя было от него ожидать при его обычной апатии.
— Рабочий!.. — весь дрожа, повторял он. — Я рабочий и буду рабочим всю жизнь. Д'Аржантон прав. Мне надо оставаться в своей среде, в ней жить, в ней и умереть и даже не пробовать подняться над нею. От этого только еще больней.
Давно уже не испытывал он такого нервного подъема и волнения. Новые, дотоле неведомые ему чувства теснились в его груди. Но о чем бы он ни думал, перед ним неизменно вставал сияющий образ Сесиль, она освещала все его мысли, как луна, дробясь в набегающей волне, освещает все ее извивы. Она — воплощение грации, красоты, чистоты! Подумать только: если бы из него не сделали простого рабочего, если бы его заживо не бросили в братскую могилу, а дали бы ему настоящее воспитание и образование, он был бы достоин этой прелестной девушки, мог бы жениться на ней и безраздельно владеть таким сокровищем. Боже мой!.. У него вырвался вопль отчаяния — так кричит потерпевший кораблекрушение человек, который тщетно борется с волнами и видит всего в нескольких морских саженях от себя залитый солнцем берег, где сушатся рыбачьи сети.
В эту минуту, свернув на дорогу, которая вела в Ольшаник, он почти столкнулся с теткой Сале, тащившей вязанку дров. Старуха посмотрела на него с той же гнусной улыбкой, какая была у нее утром, когда она сказала Сесиль: «Теперь-то вы на него и глядеть не захотите…» Джек подскочил, как ужаленный, при виде этой улыбки.' Клокотавшее в нем, не находя себе выхода, бешенство — а ведь по-настоящему оно должно было обрушиться на ту, которая была ему так дорога, на слабую, легкомысленную женщину, больше всех виновную в его несчастье, — все это бешенство обратилось на отвратительную старуху.
«Ну, гадюка, — сказал он себе, — я вырву твои ядовитые зубы!»
У него было такое ужасное лицо, когда он пошел прямо на нее, что тетка Сале струсила, бросила вязанку и кинулась к лесу, прыгая, точно старая коза. Джек рассчитался с ней за то, что она еще в детстве преследовала его! Он бросился за ней в погоню, но тут же остановился.
«Я схожу с ума… Старуха в конце концов сказала сущую правду… Сесиль не захочет со мною знаться».
В тот вечер он не обедал; он даже не затопил камин, не зажег лампу. Он неподвижно сидел в углу столовой, единственной комнаты, которую он приспособил для жилья, перетащив туда кое-что из мебели, раскиданной по всему дому, и не сводил глаз с застекленной двери, за которой белел под лучами невидймой луны легкий туман ясной осенней ночи. Он думал: «Сесиль теперь не захочет со мною знаться».