Джентльмены чужих писем не читают
Шрифт:
Такой инструкции ему дадено не было. Да и не умеет он оказывать никакой первой помощи. И от крови у него голова кружится и тянет в обморок упасть. Кроме того, он покойников до смерти боится. Он сроду вблизи не видел ни одного покойника. Даже когда отца хоронил, старался держаться как можно далее от гроба, накрытого кумачом.
Тем более никогда не приходилось ему видеть, как человек помирает. Он думал, что это бывает вона как: оглушительный выстрел – бабах! – по ущелью – человек изгибается – лицо обращено кверху – к небу – побелевшие губы что-то шепчут – знамя падает из рук – кадр замедляется – убитый падает долго-долго, так, что можно самому двадцать раз помереть, пока он падает. А тут всё было не так. Всё было как-то чересчур просто. Стоял-стоял человек, и вдруг упал.
И от этой простоты так сделалось Курочкину жутко, что неизвестно ещё, как бы он себя повёл, когда бы не толпа маньянцев вокруг. Может, сразу бы сошёл с ума. Может, завыл бы. Но толпа его быстро отрезвила. Одну лишь минуту он ощущал нереальность, нелепость, ужас, чудовищность и т. д. произошедшего, и время вокруг него раскололось и обтекало его с двух сторон, в него не проникая. Потом, благодаря, отчасти, поднявшейся суете, он пришёл в себя и решил смыться, с каковою целью вошёл в первый попавшийся кабак, где его и повязал этот потный толстомордый полицейский, которого он только что недипломатично обозвал жопой.
И на всём белом свете некому было теперь заступиться за старшего лейтенанта, которому – видит бог – просто не повезло. Просто обстоятельства так сложились, а он-то в чём виноват? Ни в чём! Но кому теперь это докажешь. Были бы живы батя или дед – поддержали бы последнего представителя династии.
Но Курочкин-дед, полковник в отставке, награждённый орденом Ленина, тремя орденами Красного Знамени, орденом Красной Звезды, а также знаком “Почетный сотрудник государственной безопасности”, помер ещё в конце восьмидесятых. Всю жизнь дедан держал язык за зубами, и только под самый занавес начал плести всякие небылицы. Будучи под мухой, рассказывал внуку о том, как в пятидесятом году на своих руках затащил на высоту четыре тыщи метров и засыпал в жерло вулкана Мауна-Лоа на Гавайях три с половиной тонны тротила. Или о том, как в пятьдесят втором слямзил у американов ракету Р-5, которую вскоре Васька Сталин, прилетевший с проверкой на Капъяр [7] , да подпив со свитой, лично запустил полетать, вследствие чего в одну секунду сгорело в ядерном пламени пол-Магнитогорска. Потом вдруг какой-то бойкий щелкопёр из перестроившегося “Московского Козломойца” ни с того ни с сего взял у дедушки интервью. Старый мудак сообщил, что собирается писать мемуары и ещё выдал буквально следующее: “Думаю, что молодым читателям будет любопытно узнать из первых рук подробности о таких значительных событиях, как убийство президента Кеннеди, карибский кризис и т. д.” Через три дня после публикации интервью дедушка скоропостижно скончался, не успев приступить к мемуарам. Похороны были по-чекистски скромными.
7
Капустин Яр – секретный ракетный полигон под Волгоградом.
Курочкин-папа, полковник бывшего Пятого управления, впоследствии контрразведчик, окочурился в конце ельцинского правления на конспиративной квартире возле Белого Дома в умелых объятиях штатной сотрудницы Седьмого Управления, оперативный псевдоним Дерьмовочка. Организм старого служаки, подорванный алкоголем, не вынес ударной дозы стимулятора. Курочкин-сын, в то время ещё никакой не штатный сотрудник органов, а молодой художник, не имевший ещё персональных выставок, но многообещающий, об обстоятельствах отцовской смерти узнал из уст самой Дерьмовочки, которая ему, как и его папаше, никогда не отказывала в приватных удовольствиях.
Разумеется, ни словом он мамане об этом не обмолвился. Маманя свято верила в то, что супруг ея и повелитель принял смерть на боевом задании. Что, впрочем, не помешало ей спустя некоторое время утешиться с начальником местного собеса, наглым и нахрапистым ворюгой моложе её лет на десять. Вскоре начальник собеса радостно поселился в гэбэшном билдинге сталинской постройки неподалеку от метро Таганская-радиальная. Курочкина он ни в грош не ставил, а тот, будучи человеком мягким, порой даже чересчур
мягким, противостоять этому паразиту не мог, тем более что маманя во всех домашних спорах брала сторону своего сожителя.И когда жизнь Курочкина под одной крышей со сладкой парочкой сделалась совсем невыносимой, он пошёл в органы, где его, надо сказать, давно ждали. Ведь династия – великое дело для тех, кто понимает. А в органах непонимающих не держали и не держат. И надо же ему было так опрофаниться в первой же своей загранкомандировке!
И куда мне теперь, распалял себя Курочкин. В Чечню завербоваться? Так я крови боюсь. В коммерцию? Но у меня всегда было плохо с арифметикой. Вернуться в художники?..
А что, это мысль. Только там ковровой дорожки для меня не постелено. Придётся сидеть на Арбате и карандашные портреты рисовать по сто рублей штучка.
Тут какая-то интересная мысль скользнула в голове старшего лейтенанта, но так быстро, что он не успел схватить её за хвост и пристально рассмотреть.
И на что я променял искусство, горько вопрошал он сам себя. А? Нет бы, поселиться в Малаховке на даче, устроить там мастерскую на просторном чердаке, писать картины… Реализовывать свои таланты надо. Пусть я хоть три года посижу на Арбате, бабок набомблю, а там, глядишь, займусь серьёзной живописью, выставляться начну – хорошо! Ну, не выпустят за границу лет пять, да и чёрт с ней. Вот я и так за границей, и много мне с того радости?..
А что потом? Потом-то что? Когда сбудется обещанное отцом, когда Проект Века, разработанный великим Ювеналием Вацлавичем (который так скоропостижно скончался в восемьдесят третьем году, когда Курочкин ещё пешком под стол ходил) и осуществляемый его последователями, войдёт в свою третью, завершающую стадию, и снова затрепещут над Россией красные стяги, и снова будет СССР, и снова будут среди народа и паршивой интеллигенции страх и уважение к доблестным чекистам… Как караси на сковородке запрыгают тогда сучьи предатели, изменившие делу Железного Феликса – ради чего? Ради паршивых зелёных бумажек?.. Виляя хвостом, с этими самыми бумажками в зубах, на четвереньках приползут они на Лубянку, будут лебезить, врать, что ради дела партии полезли они в дерьмовище, будут унижаться, только бы взяли их обратно… Тьфу!..
Да нет, не пустят меня на Арбат с мольбертом, вдруг отчётливо понял Курочкин. Не дадут бабок набомбить. Не в традициях это советских органов государственной безопасности. Упекут меня в тюрягу без суда за то, что дал боевого товарища убить, и буду я там гнить, пока совсем не сгнию. И никаких красных флагов и счастья трудящегося человечества никогда уже не будет… Никаких выставок и признания в мире и в Отечестве.
Ну ладно, не тюрьма. Но со службы точно выгонят с волчьим билетом. И точно никаких выставок.
А не выгонят – то загонят служить на Чукотку, где двенадцать месяцев зима, остальное – лето. И эскимосы вокруг, одни эскимосы…
Это и была, что ли, та мысль, которую я поймать не успел, подумал он. Нет, мысль была другая. Что-то определённо связанное с живописью и Арбатом…
Боже, как не хочется на Родину!..
Комиссар Посседа слыл в уголовной полиции занудой и формалистом. Он троекратно спросил толпу, не видел ли кто, как произошло убийство, и толпа троекратно отреклась, хотя на самом деле видел каждый второй. Посседа ни на что и не рассчитывал. С чувством отчасти выполненного долга он направился к задержанному русскому дипломату.
– Итак, сеньор, – занудел комиссар, – как мы уже установили, на месте убийства вы присутствовали. Вы имеете право не отвечать мне без вашего консула и без переводчика, кстати, и за тем, и за другим уже послали, но я обязан задать вам вопрос: видели ли вы, кто стрелял?
Исполненный ненависти к зануде-комиссару, линейный сержант первой категории Пабло Каррера тем временем нетерпеливо переступал с ноги на ногу. Его клокочущей утробе до убийства русского дипломата не было никакого дела. Утроба, сдобренная виноградной водкой, требовала воскресного обеда и надсадно урчала, не смущаясь присутствием ни комиссара Посседы, ни русского дипломата, который был тих и задумчив и больше ничего себе под нос не бормотал.