Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Джинн в бутылке из стекла «соловьиный глаз»
Шрифт:

– Ну, наверно, все-таки не прямо оттуда, – сказал Орхан.

Если бы я была сторонницей постмодернизма, – сказала Джиллиан, – я бы непременно что-нибудь такое придумала с этим храмом. Айя-София давно состарилась, превратилась в мерзкую каргу из волшебной сказки. Но я ничего не могу придумать, потому что слишком уважаю этимологию, это для меня святыня. А карга – это просто мое любимое словечко, северное, и оно не имеет к этим местам никакого отношения.

Однако же ты его произнесла, – сказал Орхан. – Даже если теперь станешь от него отрекаться. Многие мои американские студенты тоже так думают, когда приходят сюда. Карга – это карга. Но они прямо-таки в восторг приходят от уродливых старух.

– А я нет, – сказала Джиллиан.

– А ты нет, – подтвердил Орхан, не сообщив, однако, что думает сам о старых каргах и всяких уродливых старухах. – Давай-ка мы теперь отправимся на базар. Покупки благотворно действуют на души западных женщин. И восточных тоже. Да и мужчины, надо сказать, очень любят делать покупки.

И действительно. Гранд базар был куда оживленнее и ярче, чем просторная, похожая на пещеру Айя-София. В его сводчатых галереях расположилось множество настоящих «пещер Аладдина», полных волшебных ламп и ковров, серебра и бронзы, золота и керамики, а также мозаичной плитки. Тут

и там в магазинчике сидел в кресле у прилавка хозяин, окруженный покачивающимися лампами или смесителями для ванны; или же хозяин лавки усаживался по-турецки на груде ковров и под сенью ковров. Хозяева, зачастую бывшие студенты Орхана, приносили чашечки с турецким кофе, а для Джиллиан – стакан с розовым чаем, похожий на цветок тюльпана, и с удовольствием демонстрировали свои сокровища. Продавец ковров, защитивший докторскую диссертацию о «Тристраме Шенди» [44], теперь регулярно совершал поездки в Ирак, Иран и Афганистан и привозил оттуда замечательные ковры, путешествуя то на спине верблюда, то в военном джипе по горным дорогам. Он показывал Джиллиан kilims [45], модные в этом году скромные ковры естественных тонов и бледные, в стиле 30-х годов; цвета нильской воды или розового дерева с печальным, невыразительным серым рисунком. «Нет, – сказала Джиллиан, – нет, мне нужно пиршество красок, яркие, густые синие тона, алые и красно-фиолетовые, золотые и ржавые – тона старых ковров с их кремовыми цветами, с их деревьями, полными загадочных птиц и плодов». «До чего же этот Запад переменчив в своих вкусах, – сказал Булент, продавец ковров. – В этом году они требуют блеклые, безжизненные тона, и женщины в Индии и Иране покупают шерсть и шелк, а на следующий год, когда ковры готовы, европейцам нужно уже что-то другое – черное, пурпурное, оранжевое, и эти женщины разорены, у них никакого дохода, груды ковров лежат кругом и попросту пропадают. По-моему, вам должен понравиться вот этот ковер, – и Булент налил ей кофе. – Это свадебный ковер, ковер-приданое, он обычно висит на стене в шатре кочевников. Вот древо жизни, алое и черное на фоне полуночного синего неба. Этот вам определенно понравится». «О да», – сказала Джиллиан, представляя темный силуэт древа жизни на фоне бело-желтых стен ее комнаты на Примроуз-хилл, видя весь этот ковер в том доме, который теперь принадлежал ей одной. Кем бы она ни была, но прежде всего она была женщиной, и ее огромное желание во что бы то ни стало заполучить ковер пробудило в ней гордость и утонченное коварство. «Я не умею торговаться, – сказала Джиллиан Орхану, – я ведь англичанка». «Ты бы весьма подивилась, – ответил ей Орхан, – увидев, как некоторые из англичан владеют этим искусством. Но Булент – мой ученик, и он недорого с тебя запросит, причем исключительно из любви к «Тристраму Шенди». И Джиллиан вдруг стало совсем хорошо, жизнь снова забила в ней ключом, душа ее запела от радости – здесь, далеко от той колонны с ее полной влаги дырой и от того храма, похожего на мрачную старую каргу, ибо теперь она спряталась в настоящей пещере Аладдина среди волшебных ковров, среди очаровательных вещиц, среди шедевров, созданных руками человеческими, рядом со свадебным ковром, принадлежавшим неизвестной женщине, среди сентиментальных и монументальных фантазий Стерна на тему жизни до рождения, среди чашечек с замечательным черно-коричневым кофе, который наливают из блестящего медного кофейника, невероятно вкусным и почти – но не совсем! – непереносимо крепким и сладким.

Другой бывший студент Орхана владел небольшим магазинчиком на центральной площади базарного лабиринта. В этом магазине неширокие простенки были сверху донизу увешаны горшками, сковородками, лампами, бутылками, изделиями из кожи, старыми деталями непонятного предназначения; там было полным-полно украшенных самоцветами кинжалов и охотничьих ножей, кукол из верблюжьей шкуры для театра теней, флаконов для духов и щипцов для завивки волос.

– Я хочу сделать тебе подарок, – сказал Орхан. – На прощанье.

(На следующий день он должен был лететь в Техас, точнее, в Даллас на коллоквиум фольклористов, изучающих семейные саги. Джиллиан предстояло выступать в Британском Совете, так что она еще на три дня задерживалась в Стамбуле.)

– Я подарю тебе вот этих куколок для театра теней. Вот Карагёз и Хадживат, а вот волшебная птица Симург, а вот женщина, бывшая возлюбленной дракона, – она, наверное, была из джиннов, вон у нее на плече сидит маленький крылатый демон, – тебе она, по-моему, понравится.

Фигурки были тщательно завернуты в алую ткань. Пока это совершалось, Джиллиан вертелась туда-сюда на скамейке и обнаружила одну очень пыльную бутылку в груде других старых и новых, еще явно неразобранных вещей. Это была фляжка с высоким горлом; она отлично укладывалась в ладони и была заткнута стеклянной пробкой в виде миниатюрного купола. Бутылка была темного стекла с рисунком – извивами белых полосок, опоясывавших ее. Джиллиан собирала стеклянные пресс-папье; ей вообще очень нравилось стекло, ее привлекала парадоксальность его природы – оно было прозрачное как вода, тяжелое как камень, невидимое как воздух и плотное как земля. И создавалось оно силой человеческого дыхания над горном, полным огня. Ребенком она любила читать о волшебных хрустальных шарах, в которые заключены замки и снежные бури, но в реальной действительности такие шарики всегда ее разочаровывали, а впоследствии она переключилась на стеклянные пресс-папье, внутри которых фантастические, волшебные цветы и орнаменты геометрически правильных форм сияли вечно, причем их можно было заставить то расширяться, то сжиматься, если такой стеклянный шар или пресс-папье другой формы поворачивать в солнечных лучах. Она привозила пресс-папье из каждого своего путешествия, если удавалось найти что-то стоящее, и в Турции она уже успела купить одно – стеклянный конус, похожий на шляпу ведьмы и даже шершавый на ощупь, зеленоватый и прозрачный, точно лед, с концентрическими кругами на дне, голубыми, желтыми, белыми, синими, напоминавшими радужку волшебного ока, способного отогнать чужой сглаз.

– Что это? – спросила она бывшего студента Орхана, которого звали Фейяз. Он взял бутылку у нее из рук и потер пальцем.

– Я вообще-то не специалист по стеклу, – сказал он. – Это, возможно, cesm-i bulbul, «соловьиный глаз». А может быть, просто венецианское стекло относительно недавнего производства. Была здесь в Инчиркейе одна знаменитая мастерская году так в тысяча восемьсот сорок пятом, по-моему, и там делали это турецкое стекло «соловьиный глаз»; у него как раз такой вот спиралевидный рисунок из неярких голубых и белых полосок или еще иногда красных, по-моему. Я не знаю, почему оно называется «соловьиный глаз». Возможно, у соловьев такие глаза – прозрачные и неяркие.

У нас все просто помешаны на соловьях. Наша поэзия полным-полна соловьев.

– Когда природа у нас еще не стала «окружающей средой»,- сказал Орхан, – когда телевизоры были еще далеко не у всех, люди весенним вечерком выходили на улицу, чтобы прогуляться вдоль берега Босфора: там из каждого сада доносилось пение соловьев. Это было так прекрасно! Как для японцев – их сакура в цвету. Весь город молча и неспешно прогуливается и слушает соловьев.

Фейяз тут же прочитал какое-то стихотворение на турецком, и Орхан перевел:

В лесах, что вечера полны, умолкли соловьи; Река пьет небо, и ручьи в нее вливают свою влагу. Но птицы вновь уже летят на синие брега из тени леса, У каждой солнца бусина зажата в клюве, сияя алым.

– Я должна ее иметь, – твердо сказала Джиллиан. – Название не очень к ней подходит, но и то, и другое мне очень нравится. Вот только если это «соловьиный глаз», то, наверное, она очень дорогая…

– А может быть, и нет, – сказал Фейяз . – Может быть, это как раз венецианское стекло и недавнего производства. Наши стеклодувы часто ездили в Венецию учиться, еще в восемнадцатом веке, а потом венецианцы помогли нам развить собственную технику. Я продам вам эту фляжку как венецианское стекло, раз она вам так нравится, и вы легко сможете вообразить, будто перед вами действительно настоящий «соловьиный глаз». А может быть, так потом окажется, или так оно и есть. Вот.

– У Фейяза докторская диссертация о Йейтсе и Византии, – сказал Орхан.

Джиллиан попробовала повернуть пробку, но та не поворачивалась, и она побоялась сломать ее. Итак, бутылка из «соловьиного глаза» тоже была упакована в алую ткань, и было выпито еще немало розового чая, и, наконец, Джиллиан вернулась в свой отель. В тот вечер в доме Орхана состоялся еще прощальный обед с музыкой, ракией и щедрым прекрасным угощением. А на следующий день Джиллиан сидела одна в своем номере, в отеле «Пери палас».

В тишине отелей время проходит по-другому. Мысли текут широко, но лениво, а тело, напротив, как бы уменьшается в размерах, заключенное в сверкающую коробку роскошного номера. Кто-то здесь может думать о чем угодно, а другой способен долгое время совсем ни о чем не думать. Джиллиан в отелях чаще всего развлекалась переключением с одного телевизионного канала на другой. Она валялась среди алых и кремовых роз на огромной кровати и властно тыкала переключателем дистанционного управления с яркими кнопочками в экран. На экране вспыхивала, мерцала, танцевала призрачная жизнь; Джиллиан могла заставить телевизор наполнить комнату громкими звуками, ревом транспорта, пением скрипок, голосами, предрекающими войну, и сладкоголосыми обещаниями вкуснейшего в мире йогурта, «Оранжины», тутти-фрутти, «Марса» и прочих лакомств. Или же она могла превратить экран – это она любила больше всего – в настоящий театр теней. Рональд Рейган, улыбающийся и активно двигающий ртом, казался стеклянным в стеклянной коробке между двумя прозрачными, бесшумными крыльями своей речи; самолет падал, объятый пламенем, на склон горы – действительность или трюк? Священник сидел за рулем гоночного автомобиля, на дикой скорости огибающего скалу, – это рассказ о чем-то или просто реклама? Турки в поле обсуждали зрелость и сочность помидоров, потом появлялись какие-то новые сельскохозяйственные машины, потом снова поле, уже хлебное, потом горы, потом люди падали из небоскребов, а какая-то гурия лизала язычком некое сказочное блюдо из малины и сладострастно вздыхала. Немыслимых размеров муха цеце энергично прокалывала шкуру коровы во весь экран. Джипы, полные грязных солдат в шлемах, с автоматами, неслись по пыльным улицам – это правда или выдумка? Или это спектакль? Теннис…

Теннис из Франции, с кортов, похожих на красные пустыни; теннис из Монте-Карло, где сейчас жаркий солнечный полдень (в Стамбуле он миновал уже два часа назад); теннис мужской, да к тому же прямая трансляция, да еще на том канале, где никогда ничего не происходило, кроме бесконечных демонстраций человеческого тела (живого, разумеется), распластанного, усталого, или торжествующего, или поверженного – как бы в одном скучно-бесконечном, но прекрасно иллюстрированном повествовании. Доктор Перхольт часто говорила в своих докладах по фольклористике, что тот, кто изобрел правила и систему счета в теннисе, был абсолютным гением повествовательного жанра, сравнимым разве только с древними сказителями, которые определили, что животных-помощников должно быть три, и придумали наказания для тех, кто осмеливался нарушить запреты. Ибо, чем ровнее идет игра, говорила доктор Перхольт, тем труднее при такой системе кому-то из игроков победить. При равном счете, шесть-шесть, ставки растут, и уже не одно очко нужно для достижения победы, а два, не одна, а две игры; таким образом обеспечивается максимальное напряжение, и зрители получают максимальное удовольствие. Теннис в этой стеклянной шкатулке она особенно любила, как любила в детстве сказки на сон грядущий. Она восхищалась мастерством операторов: промелькнувшее в кадре мокрое от пота лицо в момент сильнейшего напряжения, почти балетный, невероятно точный поворот ног, медленный ленивый повтор кадра, где игрок совершает разрывающую легкие пробежку, но показан так, будто в данный момент он парит над площадкой подобно листу, который медленно-медленно, кружась в воздухе, падает на землю с дерева, – так мастера-операторы заставляют тяжелых мускулистых мужчин в раздувающихся рубашках на мгновение повисать в воздухе, плыть вольготно. Она так сильно полюбила теннис лишь тогда, когда, к сожалению, ей уже поздно было играть самой и когда единственно возможной для нее осталась роль зрительницы. Она испытывала наслаждение при виде геометрически точных линий на корте, тех белых линий, что обозначали преграды и ограничения для игрока, его надежду и отчаяние; при виде золотистого шарика мяча, взлетающей из-под ног красной пыли, плетеных квадратов натянутой сетки… У нее были свои причуды – этакий повествовательный снобизм: прямая трансляция всегда была для нее более привлекательна, чем запись, даже если она не могла сразу отличить первую от последней. Ведь при записи кто-то где-то уже знал имя победителя, и напряжение, таким образом, значительно снижалось, а замечательная волшебная непредсказуемость концовки – любая история прекраснее всего, когда приближается к счастливому, удовлетворяющему всех концу, но еще не все расставила по своим местам, – просто исчезала, превращаясь в обман. Ибо при прямой трансляции могло произойти что угодно – на поле могла, например, опуститься тьма кромешная, или же земля могла разверзнуться под игроками. Живой эфир – это живой эфир, прямая трансляция матча – это история, движущаяся к концу, который еще не наступил, но обязательно, почти наверняка наступит. Именно в этом-то «почти» и заключалась вся прелесть.

Поделиться с друзьями: