Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Джон Голсуорси. Собрание сочинений в 16 томах. Том 4
Шрифт:

— Пойдем, Джо, — сказала она. — Мама так хотела тебя видеть. Но, Джо… Ох! Джо! — Две слезинки скатились по ее щекам. Это потрясло его — она никогда не плакала. На широкой кровати с пологом лежала мать, вся белая среди белых простынь, только темнели каштановые завитки волос — в комнате было мало света, — а у окна сидела какая-то чужая женщина — сиделка — с белым свертком на коленях! Он подошел к кровати. Теперь он видел ее лицо без единой морщинки, гладкое, словно восковое. Он не издал ни звука, только стоял и смотрел, но ее глаза открылись и обратились к нему — голова лежала, как прежде, лицо не изменилось, только глаза теперь смотрели прямо на него. Потом губы ее шевельнулись и прошептали: — Это ты, Джо, это ты, мой дорогой мальчик! — Никогда в жизни, ни до этого, ни после, не приходилось ему делать над собой таких усилий, чтобы не вскрикнуть, не рухнуть наземь. Но он только сказал: — Мама! — Губы ее опять шевельнулись. — Поцелуй меня, мой мальчик. И он нагнулся и поцеловал ее лоб, такой гладкий, такой холодный. А потом опустился на колени и все смотрел на ее закрытые глаза, пока не пришла Энн и не увела его. Потом наверху в мансарде, где

он помещался вместе с Джемсом и Суизином, он лежал ничком на постели и рыдал, рыдал. Она умерла в это же утро, не сказав больше ни слова; так потом рассказала ему Энн. И сейчас, спустя сорок лет, все опять вернулось к нему — страшный холод, и пустота тех дней, и немые рыдания, сдавившие ему горло, когда на старом кладбище ее опустили в землю и скрыли от него навсегда. Памятник поставили только накануне их отъезда в Лондон. Он пошел тогда на кладбище, постоял там, прочитал надпись:

Был яркий майский день и ни души на кладбище, он стоял один среди теснившихся вокруг могил.

Старый Джолион передвинулся в кресле — сигара его давно потухла, — щеки над седеющими бакенбардами, неизбежными по моде шестидесятых годов, внезапно побагровели, глаза гневно сверкнули из-под насупленных бровей, ибо перед ним встало другое воспоминание всего десятилетней давности — горькое, злое, постыдное.

Это тоже было весной, в 1851 году, через год после того, как они похоронили отца в Хайгете, и ровно через тридцать лет после смерти матери. Это ему и напомнило, и он вздумал поехать в Боспорт — в первый раз с тех пор! Ехал поездом, в клетчатом картузе, тогда такие носили. Еле узнал свой родной городок, так он изменился и разросся. Отыскав старую приходскую церковь, он прошел в тот угол кладбища, где ее похоронили, и остановился ошеломленный, протирая глаза. Этого угла вовсе не было! Деревья, могилы все исчезло. Вместо них наискось тянулась стена, а за ней железнодорожная линия. Господи, что же они сделали с могилой матери? Сдвинув брови, он стал рыскать по всем направлениям, как охотничья собака. Наверно, перенесли куда-нибудь. Но нет — ни следа! И в нем поднялся мстительный гнев, смешанный со стыдом, от которого еще сильнее кипела злоба. Готы, вандалы, разбойники! Его мать — кости ее раскиданы, имя стерто, покой нарушен! Какая-то мерзкая железная дорога на месте ее могилы! По какому праву!.. Он ухватился дрожащими руками за ближнюю ограду, пот выступил на его побагровевшем! лбу. Если есть закон против этого, он прибегнет к закону! Если есть в живых кто-нибудь, кого можно за это покарать, видит бог, он его покарает! И тут его снова обжег стыд, столь чуждый его натуре. О чем думал отец, о чем думали они все, — за столько лет никто не приехал хотя бы взглянуть! Слишком были заняты тем, что наживали деньги — как и вся наша эпоха, которая, вот не угодно ли, прокладывает эту кощунственную железную дорогу, разрушает своим пресловутым прогрессом благолепие смерти! Он склонил голову на дрожащие руки. Его мать!.. А он не защитил ее, когда она лежала здесь, беззащитная! Но священник-то, священник, почему он не сообщил им, что тут хотят делать? Он снова поднял голову и огляделся. В дальнем конце кладбища кто-то расчищал дорожки. Он пошел туда, окликнул работника.

— Давно тут провели эту железную дорогу?

Старик остановился, опираясь на лопату.

— Да уж тому лет десять, а может, и боле.

— Что сделали с могилами, которые были в том углу?

— А-а! Ну, нехорошо, конечно. Я и тогда был против.

— Я спрашиваю, что с ними сделали?

— Да что — перекопали, и все тут.

— А с гробами?

— Не знаю. Спросите священника. Да там все старые были могилы — лет по сто.

— Неправда. Одна была моей матери. С 1821 года.

— Ага, и верно. Помню, одна плита была поновее.

— Что с ней сделали?

Старик впервые посмотрел прямо на него, как будто только сейчас заметил что-то необычное на своих дорожках.

— Искали, кажись, владельцев, да не могли найти. Вы спросите священника. Может, он знает.

— Давно он здесь?

— В Михайлов день четыре года сравняется. Прежний-то помер, но, может, и теперешний что-нибудь знает.

Старый Джолион почувствовал себя как зверь, у которого отняли добычу. Умер! Этот негодяй умер!

— А вы-то разве не знаете, что сделали с гробами… с костями?

— Вот уж не скажу. Похоронили, верно, где-нибудь. А которые, может, доктора забрали. Я же говорю, спросите викария, он, может, знает.

И, поплевав на руки, он опять взялся за лопату.

Викарий? Но и от викария он не добился толку — тот ничего не знал, по крайней мере так он говорил, — никто ничего не знал! Лжецы — да, лжецы! — он не верил ни единому их слову. И владельцев они не искали — боялись, что им помешают! Исчезла, развеялась, — ничего не осталось от нее, кроме записи в кладбищенской книге. Над тем местом, где она лежала, протянуты рельсы, грохочут поезда. И он вынужден был в одном из этих поездов ехать обратно в Лондон, тот самый Лондон, который так опутал его сердце и душу, что он, можно сказать, предал ту, кто его родила! Но как было это предвидеть? Освященная земля! Значит, уж ничто не сохранно от посягательств Прогресса, даже умершие, покоящиеся в земле?

Он потянулся к спичкам, но сигара показалась ему горькой, и он бросил ее в пепельницу. Он не рассказал Джо об этом — и не надо ему говорить, это не для юных ушей. В таком возрасте разве он поймет, как жизнь забирает тебя в лапы, когда ты начал пробивать себе дорогу. Как одно цепляется за другое, пока прошлое не вылетает у тебя из головы, и дела все множатся, как непрерывно растущий прилив, и вытесняют чувства и воспоминания и свежее восприятие юности. Разве он поймет, как неотвратимый ход Прогресса безжалостно разоряет все тихие уголки земли. А может быть, мальчику все же следует знать —

послужило бы для него уроком. Нет! Нельзя говорить — слишком больно будет признаться, что ты допустил, чтобы твою мать… Он взялся за «Таймс». Да! Какая разница! Он хорошо помнил «Таймс» тех лет, когда еще только приехал в Лондон. Печать мелкая — такую теперь и прочитать бы не сумели. Четыре страницы — парламентские дебаты и десятка два объявлений — от тех, кто предлагает работу, и от тех, кто ее ищет. А теперь смотри, какой пышный — разбух, раздобрел, преуспевает — и печать в два раза крупнее прежней.

Скрипнула дверь. Что там такое? А! Чай. Жена у себя наверху, нездорова, и чай ему подали сюда.

— Скажите, чтобы отнесли наверх для миссис Форсайт, — сказал он, — и позовите мистера Джо.

Помешивай чай — высший сорт Сушонг, собственной фирмы, — он прочитал, что здоровье лорда Пальмерстона поправляется и что этот шут гороховый французский император — намерен в ближайшее время нанести визит королеве. И тут вошел мальчик.

— А! Джо! Пей, а то чай перестоится.

И пока мальчик пил, старый Джолион смотрел на него. Завтра он уедет в эту знаменитую школу, где готовят премьер-министров, и епископов, и прочих тому подобных, где мальчиков учат хорошим манерам — будем во всяком случае надеяться, что так, — и презрению к коммерции. Гм!.. Неужели мальчик научится презирать собственного отца? И внезапно в старом Джолионе возмутилась его врожденная честность и та особая, присущая ему, независимость, за которую все его уважали и немножко боялись.

— Джо, ты только что спрашивал меня о твоей бабушке. Но я одного тебе не сказал. Когда я через тридцать лет после ее смерти поехал, наконец, на родину, я узнал, что ее могилу раскопали, чтобы очистить место для железной дороги. От нее и следа не осталось, и никто не мог или не хотел мне сказать, что с ней сделали.

Мальчик держал ложечку над чашкой и смотрел на отца; вид у него был такой невинный и невозмутимый. Потом лицо его вдруг порозовело, и он сказал:

— Как нехорошо, папа!

— Да. Какой-то хулиган священник это позволил, а нас не предупредил. Но это моя вина, Джо; я должен был давно туда съездить, и вообще ездить почаще и присматривать за ее могилой.

И опять мальчик ничего не сказал. Он жевал печенье и смотрел на отца. А старый Джолион подумал: «Ну вот, я ему и сказал».

Вдруг мальчик заговорил:

— Папа, а ведь это то самое, что сделали с мумиями. Мумии! Какие еще мумии? Ах, эти, в Британском музее. Которых они сегодня осматривали… И старый Джолион умолк, мысленно глядя вдаль поверх зыбучих песков времени. Странно! Ему это и в голову не пришло. Странно! А вот мальчик сразу заметил! Гм! Что же это значит? И в сознании старого Джолиона шевельнулась смутная догадка о каком-то духовном различии между его поколением и поколением сына. Дважды два — четыре. А он этого не видел! Очень странно! Но в Египте, говорят, сплошь пески — может быть, эти покойники как-то сами собой поднялись на поверхность. И кроме того, хотя, как он сам сказал, возможно, что и сейчас еще живы потомки этих мумий, но это же все-таки не сыновья и не внуки! И тем не менее! Мальчик уловил связь, а он нет. Он коротко спросил:

— Кончил укладываться, Джо?

— Да, папа. Только как вы считаете, можно мне взять с собой моих белых мышей?

— Ну-у… Вот уж не знаю, сынок. Пожалуй, они еще не доросли до Итона. Это, знаешь, такая серьезная школа.

— Да, папочка.

У старого Джолиона сердце перевернулось в груди. Бедный малыш! Что его там ожидает?

— А у вас, папа, были белые мыши?

Старый Джолион покачал головой.

— Нет, Джо. В мое время мальчики еще не были такими образованными.

— А интересно, у этих мумий были? — сказал молодой Джолион.

ТИМОТИ НА ВОЛОСОК ОТ ГИБЕЛИ, 1851

После смерти Тимоти Форсайта в 1920 году его племянник Сомс Форсайт утвердил завещание своего дяди — то самое завещание, которое, если бы не закон об ограничения процентов, должно было с течением лет дать такие поразительные результаты. В свое время Сомс пытался втолковать Тимоти, что то, чего он хочет, неосуществимо в силу этого закона. Но Тимоти только сердито уставился на него и сказал: — Вздор! Делай, как я говорю. — И Сомс сделал. Во всяком случае, решил он, наращивание процентов будет доведено до предела, допустимого по закону, а это — максимальное приближение к тому, чего старик добивался. Когда, по своей обязанности душеприказчика, Сомс приступил к осмотру бумаг, оставшихся после покойного, он получил еще одно наглядное подтверждение господствующей страсти Тимоти — его постоянного стремления обезопасить себя от малейшей случайности. За всю свою долгую жизнь он не уничтожил ни одной бумажки. Оплаченные счета, чековые книжки с аккуратно вложенными в них погашенными чеками, рассортированными по датам, в порядке поступления из банка, — всего этого за семьдесят с лишком лет накопились целые горы, и все это за крайней давностью — так как еще до войны Тимоти уже кормили с ложечки и он не подписывал никаких чеков — было немедленно предано сожжению. Были еще груды бумаг, касающихся дел по издательству, с которым Тимоти распрощался в 1879 году, предпочтя поместить весь свой капитал в консоли, и которое, к счастью для Сомса, вскоре после того умерло естественной смертью. Это все тоже отправилось в камин. Но затем — и это сулило уже куда больше хлопот — обнаружились целые ящики частных писем и всяческих сувениров — наследие не только самого Тимоти, но и трех его сестер, живших при нем после смерти их отца в 1850 году. С добросовестностью, отличавшей Сомса от многих других обитателей нашего недобросовестного мира, он решил сперва все это пересмотреть, а потом уже уничтожить. Задача была не из легких. Чихая от пыли, он развязывал одну за другой грязные связки пожелтевших писем, вчитывался в паутинные почерки викторианской эпохи и лишь изредка получал маленькое развлечение, когда в потоках сентенциозной болтовни проскальзывала какая-нибудь живая подробность, бросавшая новый свет на того или другого члена семьи.

Поделиться с друзьями: