Джузеппе Бальзамо (Записки врача). Том 2
Шрифт:
По мере того, как Бальзамо поднимал руку, дрожь становилась все заметнее.
По мере того, как Бальзамо вглядывался в окровавленную ленту, он бледнел все сильнее.
– А это откуда? – пробормотал он шепотом, однако достаточно громко, чтобы можно было уловить в его голосе вопрос.
– Это? – переспросил Альтотас.
– Да, это.
– Лента для волос.
– А волосы, волосы… В чем они?
– Ты отлично видишь: в крови.
– В какой крови?
– Черт побери! Да в той, что была мне нужна для эликсира; в той, какую ты отказался для меня раздобыть; вот мне после твоего отказа и пришлось сделать это самому.
– А эти волосы,
– Кто тебе сказал, что я прирезал младенца? – невозмутимо проронил Альтотас.
– Разве вам для эликсира была нужна не детская кровь? – вскричал Бальзамо. – Вы же сами мне сказали!
– Или кровь девственницы, Ашарат.., или девственницы…
Альтотас протянул иссохшую руку к склянке с какой-то жидкостью и с наслаждением, смакуя, отпил глоток и продолжал самым естественным и потому особенно пугающим тоном:
– Ты хорошо сделал, Ашарат, ты мудро и предусмотрительно поступил, поместив эту женщину прямо у Меня под ногами, почти на расстоянии вытянутой руки. Человечеству не на что пожаловаться, а закону не во что вмешиваться. Хе, хе! Не ты мне поставил эту девственницу, я сам ее взял. Хе, хе. Спасибо, дорогой ученик, спасибо, милый Ашарат!
Он опять поднес склянку к губам.
Бальзамо выронил из рук прядь волос – его ослепила страшная догадка.
Прямо против него огромный мраморный стол старика, заваленный обыкновенно травами, книгами, заставленный склянками, был теперь покрыт большим белым шелковым покрывалом с темными цветами; кровавые отблески от лампы Альтотаса падали на это покрывало, и под ним угадывались пугающие очертания, на что не сразу обратил внимание Бальзамо.
Он взял покрывало за один угол и дернул на себя.
Волосы у него на голове зашевелились, он задохнулся от крика: под саваном он увидел труп Лоренцы. Она вытянулась во всю длину стола, смертельная бледность была разлита по ее лицу, однако губы еще морщились в улыбке, а голова была откинута, будто изнемогая под тяжестью длинных волос.
Над ключицей зияла огромная рана, из которой уже не сочилась кровь.
Руки ее успели застыть, глаза были плотно прикрыты бледными веками сиреневого оттенка.
– Да, кровь девственницы, три последние капли артериальной крови девственницы – вот что мне было необходимо, – проговорил старик, в третий раз прикладываясь к склянке.
– Ничтожество! – крикнул Бальзамо, и этот отчаянный крик отозвался в каждой клеточке его существа. – Умри же! Знай, что она уже четыре дня, как стала моей любовницей, моей возлюбленной, моей женой! Ты убил ее напрасно… Она не была девственницей!
Ресницы Альтотаса дрогнули при этих словах, будто глаза хотели выскочить из орбит под действием электрического удара. Зрачки его страшно расширились, челюсти скрипнули, несмотря на отсутствие зубов, склянка выскользнула из рук, упала на пол и разлетелась на куски, а сам старик, потрясенный и поверженный, стал медленно и тяжело заваливаться в кресле.
Бальзамо с рыданиями склонился над телом Лоренцы и упал без чувств, прижавшись губами к ее окровавленным волосам.
Глава 16.
ЧЕЛОВЕК И БОГ
Минуты, похожие на легкокрылых богинь, взявшись за руки, имеют обыкновение медленно парить над несчастным, зато стремительно проносятся над головами счастливцев; минуты беззвучно пали, сложив крылья, в комнате, полной рыданий и слез: время остановилось.
С
одной стороны была смерть, с другой – агония.А посредине царило отчаяние, столь же мучительное, как агония, такое же бездонное, как смерть.
Бальзамо не проронил ни звука с той самой минуты, как у него из груди вырвался душераздирающий крик.
Со времени ошеломляющего открытия, сразившего злорадного Альтотаса, Бальзамо не двинулся с места.
А мерзкий старик, безжалостно сброшенный с высоты бессмертия и попавший в условия жизни простых смертных, казалось, чувствовал себя раненой птицей, свалившейся с небес прямо в озеро, на поверхности которого она бьется, не имея сил расправить крылья.
Недоумение, написанное на его бледном взволнованном лице, свидетельствовало о крайней растерянности старика.
Действительно, Альтотас даже не давал себе труда сосредоточиться с той минуты, как цель его жизни, которая казалась ему непоколебимой, словно скала, в одно мгновение растаяла на его глазах, как дым.
Его угрюмое и безмолвное отчаяние напоминало отчасти отупение. Для человека, не знакомого со стариком, его молчание могло бы, вероятно, показаться задумчивостью, попыткой найти выход из создавшегося положения; для Бальзамо, даже не повернувшего в его сторону головы, было ясно, что это – агония, что его могуществу, разуму, жизни приходит конец.
Альтотас не сводил глаз с разбитой склянки, олицетворявшей для него гибель его надежд; можно было подумать, что он пересчитывает бесчисленные осколки: разлетевшись, каждый из этих осколков словно сократил жизнь старика на один день; можно было подумать, что он хотел взглядом собрать драгоценную, растекшуюся по паркету жидкость, которую он совсем недавно считал залогом своего бессмертия.
Когда боль разочарования становилась невыносимой, старик поднимал затуманенный взор на Бальзамо, а потом переводил его на труп Лоренцы.
В такие минуты он походил на попавшего в ловушку дикого зверя, которого охотник находит поутру пойманным за лапу; охотник долго пинает его ногой, так и не заставив повернуться к нему мордой, а когда человек закалывает его охотничьим ножом или ружейным штыком, зверь косит в его сторону налитым кровью глазом, в котором – и ненависть, и жажда мести, и упрек, и удивление.
«Ужели возможно, – говорил взгляд старика, еще довольно выразительный, несмотря на близкую кончину, – мыслимо ли, чтобы столько несчастий, столько поражений свалилось на мою голову, а всему виной – этот ничтожный человек, всего в нескольких шагах от меня стоящий на коленях перед такой заурядностью, как эта мертвая женщина? Ведь это противоестественно, антинаучно, это противоречит здравому смыслу, чтобы такое грубое создание, как мой ученик, обмануло такого необыкновенного учителя, как я. Не чудовищно ли, наконец, что пылинка на полном ходу остановила колесо великолепной стремительно мчавшейся повозки?»
Бальзаме был разбит, повержен; он не издавал ни единого звука, не мог шевельнуть пальцем; в его воспаленном мозгу не рождалось ни одной мысли, словно жизнь его была кончена.
Лоренца, его Лоренца! Лоренца, его жена, его кумир! Вдвойне дорогое ему существо, воплощавшее в себе для него ангела чистоты и любимую женщину! Лоренца, дарившая ему наслаждение и славу, настоящее и будущее, силу и веру! Лоренца, сочетавшая в себе все, что он любил, все, чего он желал, все, к чему стремился в жизни! Лоренца навсегда была для него потеряна! Он не плакал, не рыдал, не вздыхал.