Эдельвейсы — не только цветы
Шрифт:
— Здравия желаю, папаша. Не спится?
— Какой тем сон…
Лейтенант присел рядом. Заговорили о том, о сем, но вскоре свели к главному, к тому, что вот уже второй год волновало людей — к войне.
— Как же так, — рассуждал дед, — немец в дом, а мы из дому?.. Неужели у него, проклятого, силов больше? Нет, сынок, этого быть не может. Оно и раньше войны бывали, много всяких врагов супротив России шло, но чтобы так далеко забираться — ни-ни! А этот прет, как скаженный! И никакого ему удержу нэма!.. Ох, непонятно что-то…
— Да, Матвей Митрич, во многом вы правы, — начал лейтенант. — Но дело тут не только в силах. Сил у нас стало больше. Но и враг не тот. А главное, что он напал по-разбойничьи, внезапно. Вот
— Э-э, постой, постой, — перебил дед. — Кутузов — особь статья! Кутузов Михайло Ларионыч Москву сдал — это верно. Но как сдал? А вот так: увидел, значит, не удержать ее, спичку чирк — пылай, родимая! Лавки, лабазы хлебные — все в огонь! А ну, паршивый Наполеонушка, грызи, коли хочешь, камни! Шиш тебе, а не пирог русский!.. Вон как было. А мы?!.. Мы бежим, как оглашенные, и все бросаем. Какие хлеба в степи, а кому от них польза? Как есть Гитлеру. Да разве, скажи пожалуйста, ничего придумать нельзя было? Можно, да вот не додумали. Все на кого-то надеялись, ждали: кто-то там, наверху, за всех подумает… Истинный бог! Взять, к примеру, окот. То приказу не было, а то приказ пришел, а мы все гурты собрать не можем. Наконец, сгуртовали, выгнали за околицу, а немец — вот он, как пес голодный, у крыльца!.. Да отчего ж, спрашивается, заранее не угнать? Все, скажу тебе, можно было: и скот, и хлеб туда, в Сибирь, спровадить. Сибирь, она, матушка, вон какая — конца краю не видно! И эти самые, как их… елеваторы, тоже есть…
— Есть, отец, есть. Все это правильно, но… внезапность.
— Незапность, незапность! — серчал дед. — Только и осталось на нее все беды валить! Бить его, фашиста, надо, чтобы подняться не мог! Вот тогда и не будем на своей земле прятаться… Незапность!.. Враг, он всегда такой. Думаешь, Деникин, когда Краснодар брал, так во все трубы трубил — готовьтесь, я иду. Как бы не так. Волком по лесам да буеракам рыскал, гадюкой по ночам полз…
Лейтенант не стал спорить. Подсел ближе к старику:
— Я, Матвей Митрич, насчет хлеба хотел спросить, можно его достать?
Дед все еще сердито пыхал дымком из трубки:
— Хлеба?.. А за какие такие заслуги нас хлебом кормить?
Головеня не обиделся на укор, ответил спокойно, твердо:
— Будем перевал держать.
Митрич глянул на лейтенанта, словно не узнавая его, схватил за руку.
— Голубчик ты мой! Да тут, я тебе скажу, один солдат целую роту сдержать может! Только патроны ему давай. Тут такие места скоро пойдут, что ни в сторону тебе, ни вбок свернуть: одна тропа, как веревочка.
— Где же эти места?
— И вовсе недалеко. Ежели, скажем, на конях — совсем близко. Орлиные скалы называются. А насчет хлеба, так это вполне можно. Тут, у подножия гор, хутора богатые. Фашист туда не пойдет, а нам чего проще. Там и родня проживает.
— Родня?
— Ну, как тебе сказать, моей старухи сестра. Старуха-то годков пять как умерла, царство ей небесное. А сестра здравствует, за родню почитает. Да ты не сомневайся, будет хлеб!
— Спасибо, Митрич.
— Не за что. Вот когда сходим, да принесем…
— За совет спасибо.
…Вышли до восхода солнца, по холодку. Впереди, опираясь на палку, ковылял Головеня. Но Донцов и Пруидзе вскоре уговорили его воспользоваться носилками. Они радовались, что командир выздоравливает, и теперь еще больше оберегали его.
Тропа извивалась, плутала среди скал. Наконец поползла вверх, в каменный хаос, закружилась, откладывая кольца на скате. Местами над ней нависали огромные серые глыбы, которые, казалось, только того и ждали, чтобы обрушиться на людей. Заметив такую глыбу, бойцы приостанавливались — не накроет ли всех сразу? — и, растянувшись в цепочку, торопливо проскакивали под ней. А после хохотали: глыба и не думала падать. Пруидзе тоже
смеялся, но его смешила неопытность солдат — попав в спасительные горы, они по-детски боялись их. Наталка впервые оказалась в горах и с волнением рассматривала открывавшиеся перед нею суровые пейзажи. При виде их казалось, что в мире нет ни городов, ни сел, ни даже морей и океанов, — есть только небо да эти, похожие одна на другую, серые, как пепел, скалы.Она так и не успела, а вернее, не решилась сказать лейтенанту о Зубове. Сам же Зубов избегал девушки, делая вид, будто никогда не видел ее.
Донцов и Пруидзе больше молчали. Но порой затевали какой-нибудь острый разговор, настойчиво отстаивая каждый свое мнение, ни за что не уступая друг другу. Споры их обрывались так же неожиданно, как и возникали. Но стоило одному сказать слово, как опять начиналось то же самое: коса и камень, лед и пламень.
Чаще начинал Вано. Он подсаживался к Донцову где-нибудь на привале и, заглядывая ему в глаза, спрашивал:
— Степ, а Степ, когда же война кончится?
Донцов смотрел куда-то вдаль, будто не замечая его.
— Оглох, что ли? — толкал его в бок Пруидзе.
— Да отстань ты. Липнешь, как лишай!
Донцов и сам не один раз задавал себе этот вопрос, но ответить на него не мог. Да и кто мог ответить? Пока войне не видно конца, она унесла уже тысячи жизней, спалила, разрушила города и села и может еще много разрушить, погубить…
— Нет, а все-таки, — не отставал Вано. — Когда она кончится?
— Вот заладила сорока… Не знаю!
— А что ты вообще знаешь?
— Знаю, например, что ты — осел.
— Какой бедный знания! — сочувственно качал головою Пруидзе. — Но что поделаешь, откуда их взять барану?
— Хватит! — сердился Донцов.
— Вот и я говорю — хватит, — соглашался Вано. — Ну ее к черту, войну! Лучше послушай, как Лейла пишет, — он вынимал из кармана старое, бог весть когда полученное письмо и читал вслух:
«Как ласточки весной устремляются на север, так и моя любовь тянется к тебе на фронт. Ни злые ветры, ни высокие горы, ни сама война — ничто на свете не станет преградой на ее пути! Я люблю тебя в тысячу раз больше, чем тогда…»
— Нет, ты послушай, — в тысячу раз!
Вано переворачивал все в рыжих пятнах, побывавшее в воде письмо и с еще большим пафосом продолжал:
«Только смелых и сильных боится враг! Только отважные встречают его грудью. Будь же горным орлом, Вано! Не бойся взлетов, за которыми могут быть падения. Кто не поднимался, тот не падал… И пусть твоя клятва Родине будет так же крепка и нерушима, как наша любовь!»
Донцов слушал, а память рисовала ему родную Дибровку под Белгородом. Перед глазами вставала речка Нежеголь и зеленые заливные луга. Там, в лучах солнца, впервые увидел он Галю. Белокурая, в белом платье, стояла она среди ромашек и сама казалась ромашкой. «Любит — не любит», — мысленно повторял Степан и страшно боялся представить, что на последний лепесток падет слово «не любит».
Они встречались по воскресеньям. Галя выходила из огорода на луг и ждала его там, стоя на тропке. Степан еще издали замечал ее, поспешал. Но едва приближался, как Галя исчезала, будто была волшебницей. Путаясь в высокой траве, Степан долго искал ее. Наконец находил — тихую, сосредоточенную, с книгой в руках. Усаживался рядом и смотрел молча, не отводя глаз. Взять за руку или дотронуться до ее плеча Степан не смел. Только попробуй — поднимется и убежит.
Галя обычно читала вслух. Читала долго, выразительно, и ее голос звучал, как музыка. А устав, передавала книгу и непременно требовала, чтобы он продолжал. Степан не выговаривал деепричастий, глотал слова, на лице у него выступал пот, но Галя будто ничего не замечала. Знала, что он мало учился, и делала все, чтобы полюбил книгу, занялся самообразованием.