Единая-неделимая
Шрифт:
— Ну, чаво бросаешь! Непутевая!
Бурашка ходил за вахмистром. Хвост колесом, морда поднятая. Солдаты окликали его: «Буран! А, Бурашка милой! К нам пожаловал!» Бурашка поворачивал голову на звавших, улыбался, морща верхнюю губу, и сверкал маленькими черными глазами, но ни к кому не подходил. Точно говорил: «Знаю, что вы меня любите. И я вас люблю. Мы с вами одна семья. А только я теперь при деле».
— Господин вахмистр, — отделился из сумрака конюшни солдат. — Так что, позвольте доложить, Астра овса не ист. Скушная стоит и воды только чуток пила.
— Взводному докладал?
— Так точно. За фершалом послали. Емпературу мерить будут.
— Опосля мне доложишь.
Русалка в это время заканчивала
Тесов, сидя у ее ног на коленях, ладонями делал ей массаж, крепко тер вверх по жилам против шерсти и мягко скатывался вниз. Новые белые бинты лежали подле на соломе. Русалка неподвижно стояла, терпеливо ожидая конца массажа. Она уже была накрыта теплою, мягкою, дорогою, суконною попоною с грудью. Расщипанный по волоскам хвост золотым каскадом падал к скакательному суставу, и грива, от природы волнистая, нежная и мягкая, была расчесана и блестела, отливая в червонец. Чистая, промытая голова была изящна в ее прямых и строгих линиях, и большие глаза смотрели томно в этот час ранней уборки. Светлый, белый, с длинными зернами, дорогой, отборный, шастанный овес был насыпан в кормушку, но Русалки к нему не притрагивалась. Она ждала, когда будет совсем готова, чтобы тогда с полным удовольствием приняться за свой утренний завтрак.
Она знала: овес от нее не уйдет. Ей все позволено, недаром она — баловница.
— Которые люди после обеда в отпуск, ступай в цейхгауз (Цейхгауз — военный вещевой склад) к каптенармусу (Каптенармус (от франц. capitaine d armes) — должностное лицо в воинском подразделении, отвечающее за учет и хранение оружия и имущества. Обычно — унтер-офицер) за новыми шинелями! — закричали по взводам унтер-офицеры.
Вахмистр подошел к деннику Русалки.
— Господин вахмистр, — обратился к нему Тесов. — Мне сегодня Русала в манеж на скачки весть, разрешите новую шинель получить.
— Беспременно. А как весть, ко мне зайдешь. Осмотреть надоть, чтобы все по пунктам. Вся кавалерия тебя увидит. Могёт быть, Государь Император пожалует. Так, чтобы… Понял?..
— Понимаю, господин вахмистр.
— Ну, что же, надеетесь?
— Бог не без милости.
— Хороша кобылица! Должна себя оправдать. Русалка слушала и понимала. Она кокетливо отошла от решетки, погрузила нос в кормушку и стала лениво ворошить зерна губами.
Так утром красавица артистка, лежа в постели, нехотя берет чашку кофе со сливками и, сделав глоток, вздыхая, ставит обратно на ночной столик. Вот, отставив тоненький мизинчик и полусогнув прозрачные розовые пальчики, берет она лениво с тарелки ломтик поджаренного хлеба и медленно откусывает белыми зубами. И так съедает все и выпивает кофе.
Русалка, разворошив овес и надышав его, так что он стал, горячим и влажным, вставила в него свою атласную морду и начала мерно жевать, с удовольствием проглатывая овес и полузакрыв в истоме свои прекрасные глаза.
— Выводить людей с конюшни! По человеку со взвода оставить сено раздать! — крикнул вахмистр.
Когда взводы строились вдоль коновязей, ясный, зимний рассвет уже мережил в небе. Звезды погасли, и за полковым садом вдоль канала протянулась светлая зеленая полоса — тайна неразгаданная света рождающегося. Предметы были смутны. Все казалось скучным и вялым в Проблесках рассвета. За городом в три трубы гудели фабричные гудки. Белый дым над казармами срывался густыми клубами и тянул к востоку. Свежий ветер с моря завевал по двору, свистал в воротах, поднимал шерсть Бурану, шевелил полами старых, тонких уборочных шинелей солдат.
Ночь прошла. Наступало утро…
X
Ночь, полную забот, наслаждений, огорчений, ссор и тяжелого сна, сменил радостный, ясный и погожий день. Сразу пахнуло весною, и на солнце были мокры густо усыпанные красно-желтым песком
панели. Вывески, в бриллиантах ледяных сосулек и в веселой капели весны, точно улыбались прохожим. Густые толпы народа, одетого по-праздничному, текли по Невскому проспекту в обе стороны.Они взмывали пестрой волною по крутым ступеням к черным бронзовым коням с голыми людьми на Аничковском мосту, растекались вдоль Фонтанки и чернели и пестрели до самого Адмиралтейства. С Фонтанки неслись трубные звуки. Они отдавали эхом о края набережной, двоились, троились и вносили беспокойное оживление в Шумы и дребезжание города. На катке у Симеоновского Моста трубачи играли матчиш.
В солнечных лучах розовой каймой спускался по Фонтанке дом Министерства Двора, а над ним гляделся золотыми куполами в Синее небо четкий Аничков дворец.
Вправо, в голубых туманах, за желтым цирком Чинизелли чернели деревья аллей Летнего сада.
Морозов ехал на извозчике, вглядываясь в улицу, отыскивая среди саней и экипажей Русалку, отправленную с Тесовым полчаса тому назад.
Он бездумно читал вывески и смотрел на толпу.
Ему казалось, что все шли в Михайловский манеж, где он будет скакать на Русалке.
Из множества афиш, наклеенных на зеленых будках, стоявших по углам улиц, он видел только:
«О. П. П. Д. О. С.
– в Михайловском манеже» — и огромными буквами «concours hippque»… Как раз под этой афишей в нескольких местах висела голубая… Почему-то запомнил: «Концерт Надежды Алексеевны Тверской».
В концертах он никогда не бывал, с Тверской не был знаком, но запомнил имя, отчество и фамилию: Надежда Алексеевна Тверская.
На зеленом кубическом домике с крутою крышею и часами на три стороны, висевшими над магазином Винтера, стрелки показывали четверть второго. В зеркальном окне сверкали на солнце бронзовые, светлые и темные часы. Золотые и серебряные кружки карманных часов и длинные цепочки так блистали на темном бархате, что было больно смотреть.
На углу Литейного городовой, в черной шинели и фуражке поверх наушников, белой палочкой остановил движение по Невскому, пропуская сани на Владимирский и Литейный.
Желтые вагоны трамвая весело отсвечивали зеркальными окнами и были новые и чистые. Барышня с белым кудрявым шпицем, вымытым и расчесанным, с алым бантом на ошейнике, воспользовалась остановкой движения и переходила Невский.
Шпиц бежал, как кошка, поджимая брезгливо лапки на бороздах блестящего, ставшего цвета кофе со сливками снега и обегая лужи.
Откуда-то взялся Бурашка. Черный, лохматый и озорной. Медвежьи уши наставлены вперед, хвост колесом, вид самостоятельный, никого не признающий. Бурашка заметил шпица. Скок… скок… в два прыжка очутился подле. Обнюхались.
— Ральф! Venez ici… Ральф!.. — кричала барышня. Солнечен был ее нетерпеливый крик. Озабоченное лицо вспыхнуло румянцем досады.
Бурашка ловким маневром оттеснил и завлек шпица к большой темной луже у рельсов трамвая, поднялся на задние Лапы и быстрым движением передних опрокинул нежное создание спиною в лужу. Дал ему в луже перекидку, и, когда мокрый и грязный, со слипшейся шерстью, шпиц поднялся, недоумевая, как все это вышло, Бурашка, лавируя между лошадьми и санями, уже бежал по другой стороне Литейного.
— Ральф! Quelle horreur! — плакала барышня. Шпиц сконфуженно отряхивался. С грязного банта текла вода.
— Вот хулиган!! Мерзкая собака!
Мгновение… Палочка городового сверкнула над темными дугами саней, чей-то мягкий Делонэ-Бельвиль обогнал Морозова, заскрипели трамваи, и снова толчея людей, пестрота вывесок, низкий вход к Черепенникову, в окне горы апельсинов, яблок, винограда. Бутылки… пастилы… коробки с мармеладом, ящики с изюмом и финиками…
«Значит, Русалка недалеко, — подумал Морозов. — Ах, негодяй Бурашка! Действительно, хулиган! Бедная барышня! Глупый, бедный Ральф…»