Единая-неделимая
Шрифт:
Прошло еще время. Может быть, полчаса, может быть меньше. Со всех концов, по всем пяти уличкам, вливавшимся в станичную площадь, показались пешие и конные люди.
Пешие бежали, конные скакали на непоседланных лошадях, обгоняя пеших. Вся площадь наполнилась народом.
Молодые загорелые казаки, с темными лицами, в черных кудрях, с расстегнутыми воротниками рубах, откуда блестела загорелая бронза груди, в фуражках, в штанах с лампасами, кто в сапогах, кто босиком, сбегались к станичному правлению. Другие как сидели на лошадях, там и остались сидеть и становились каким-то особым строем вокруг пеших. За ними мелькали белые платки, и вся площадь по краям быстро заливалась, как молоком, платками казачек.
Гомон сотен голосов, топот
Вдруг все смолкло. Затих набат, разлетевшись последними дребезжащими струями по степным просторам, и замерли людские голоса.
Атаман вышел на крыльцо.
— Помолчи, честная станица! — сказал он старчески шамкающим, но внятным голосом. — Господа, помолчите!
Но и без того была тишина. И он не сказал еще слова, как уже все знали:
— Германия объявила России войну!
И когда атаман читал сухие слова приказа: «Казакам призыва на службу 1910, 1909, 1908… - и далее шел длинный ряд годов, — немедленно собираться на сборный пункт в станице Каменской в учебных лагерях для формирования 27-го и 44-го казачьих полков, казакам гвардейцам для формирования 52-го казачьего полка…» — то тут, то там поднимались темные загорелые руки и клали на грудь широкое крестное знамение.
Ершов глядел на это, сидя на рундуке станичного правления и совсем позабыв про время.
Сонная площадь преобразилась… Крапива и бурьян были потоптаны и вдруг, так же быстро опустевшая, как наполнилась, она теперь жила шумною и торопливою жизнью. С грохотом отодвинулись затворы магазинов и лавок, открылись ставни, и туда и назад забегали люди.
На сером коне, уже под седлом, примчался казак, чумбуром прикрутил коня к коновязному столбу и скрылся в лавке. Он скоро вышел со свертком пестрых нижних рубашек, отвязал коня, вскочил в седло и, гикнув, поскакал в улицу. Два казака протрусили через площадь, у каждого по четверти вина в объятиях. Сами хмельные. Достали откуда-то. Мимо станичного правления прошла молодая, стройная, красивая казачка. Белый платок сбился назад и открыл светлый лоб и смуглые, пухом покрытые щеки — персик ароматный. В руках она несла прикрытые серой оберточной бумагой синие шаровары с алым лампасом, а сама плакала в три ручья. Капали слезы, жемчуг любви, на бумагу и мочили алое сукно на лампасе. Старуха, с темным, в морщинах лицом, повязанная коричневым в горошинах платком, углы узла торчали надо лбом точно два рога, пробежала с шашкой в руках. Светлую, новую портупею она захлестнула себе на шею.
Туда… назад… торопливо… медленно… бегом… шагом… на конях, рысью… в карьер проходили люди. Мальчишки толпились против правления, положив пальцы в рот, и смотрели на двери, а оттуда ульем гудели голоса и было слышно, как кто-то диктовал мерно и медленно, отчетливо выговаривая слова:
— Винтовки… и пики… получить… гвардейцам стальные, остальным буковые, образца 1890 года из складов станицы Каменской… Сотнику Мазанкину командовать эшелоном… Написали?.. Вы, господа попроворнее у меня!..
Так прошло в суете, в биении станичного пульса три часа. Стали длиннее тени, и колокольня темным прямоугольником растянулась по площади и доползла до самого правления, когда послышался топот конских ног и с обеих сторон станицы показались колонны казаков.
Откуда взялись эти чистые седла? Эти щеголевато одетые на кудри фуражки? Рубахи зеленовато-серого цвета, и шаровары, и сапоги, и шашки на желто-кожаных ремнях? Когда успели они вымыть свои рабочим потом и черноземной пылью покрытые лица и завить кудри темных волос? Откуда явился этот блеск глаз, ресницами прикрытых, еще так недавно усталых от бесконечной работы с уборкой урожая? Откуда взялись бравые молодцеватые офицеры со светлыми серебряными погонами, в ременной амуниции, с револьверами, биноклями и полевыми сумками? Откуда выросли эти бравые вахмистры и урядники с плетьми на темляке (Темляк —
кожаная или матерчатая петля с кистью на конце, крепившаяся на эфес холодного оружия. Служил для удержания холодного оружия на руке) на подобранных лошадях с круто вздернутыми шеями?Команды звучали спокойно и уверенно, как на смотровом ученьи.
— Сотня стройся по шести… Равнение налево!..
— Сотня налево… ма-арш! Стой, равняйсь.
И уже не набатом, но молитвенным благовестом отвечала на команды старая, станичная церковь.
На паперти было пестро от народа. Матери и бабки, жены и невесты не налюбуются на своих молодцов. На клиросе учительница строила детей, камертоном задавала тон и разворачивала ноты…
Атаман пригласил Ершова пройти в церковь, поставил на почетном месте, стал рядом и оперся на насеку. В прохладный сумрак церкви доносились плач женщин на паперти и бодрые, лихие команды:
— Сотня готовься к пешему строю с батовкою (Батовка коней — особый способ построения конного строя, при котором лошади ставятся рядом, головами туда и сюда, через одну, и повод каждой вяжется за подхвостник соседней лошади. Если лошади и шарахнутся от испуга, то, дергая одна вперед, другая назад, они удержат друг друга) коней. С батовкою — все!.. Слезай.
Ржали и визжали лошади. Громче раздавался женский плач и был слышен мирный топот тяжелых сапог. Казаки строем входили в церковь. Все больше и больше загоралось свечей перед иконами. Особенно много их было перед ликом Пречистой, серебряными ризами убранным, светлым и радостным. Девушка — платок белый, две косы русые, толстые на спине, кофта розовая, юбка синяя, горошины белые, — подошла к образу свечи ставить, бухнулась на колени и забилась в слезах.
Старик и старуха стали поднимать ее.
— Полно, родная… На царскую ведь службу… Не плачь, родимая…
— Жениха провожает… свадьба-то уж объявлена была… — говорили в толпе.
— Бравый казак Васюта Сенюткин…
Тесно было в церкви, скрипели сапоги, припахивая дегтем, пахло маслом от волос, ситцем от бабьих кофт. В притихшем просторе поплыли голоса детского хора, подпертого крепкими казачьими басами:
— Бог Господь и явися нам! Благословен грядый во имя Господне…
XV
С песнями, с присвистом, уханьем и выкриками шли на сборные пункты сотни мобилизованных казаков. Сзади густою толпою брели старики, женщины и дети. Там, что дожди осенние, лились непрерывные женские слезы, причитали тонкие женские голоса, а над ними в стынущем сумраке июльского вечера взлетали слова песни:
Он с походом нас проздравил,Отдавал строгий приказ…И врывался в хор чей-то неправдоподобно высокий тенор и говорил, заливаясь:
Чтобы были у вас, ребята,Ружья новые, — берданы,Шашки вострые в ножнах.Ершов стоял на площади. Он дивился и ничего не понимал.
«На войну ведь идут. Многие не вернутся. Вот женщины, те понимают, плачут, скорбят… Плачут-то оно, плачут… А приди я, к примеру, к мамаше да скажи: не пойду на войну, пускай идет, кто хочет, — проклянет старая… Да еще горшими слезами изойдет, ишь, мол, сын какой оказался! Какая же сила заставляет людей с радостными лицами собираться в поход? Поход им всем разорение. Лучших коней побрали, в разгар уборки на степу поля бросили, убирать кто будет? А пахать, волочить, засевать, готовить новый урожай? Впереди смерть, а если и не смерть, то нищета и разорение. Кто смел объявить войну? Кто смел помешать его свадьбе с Марьей Семеновной? Ему даден отпуск, а где он, этот отпуск? Он должен спешить обратно, иначе — дезертир и полевой суд. Германия объявила войну. Да по какому праву? Как смела она такую войну объявить? Где же такие законы?»