Единственная
Шрифт:
— Представляю, скольких он расстрелял, виновных и безвинных, от этого можно сойти с ума, ну, а твой пасынок тоже воевал на Гражданской?
— Он был мальчиком и жил в Грузии. Его мать умерла, когда он был грудным младенцем, и его растила тетка.
— Если хочешь, можешь называть меня «на ты».
— Не хочу и не могу.
Выпитое вино отдало не радость, а печаль, она жалела о своей ненужной откровенности и думала только, как поскорее уйти. Вид взбитых сливок с клубникой вызывал тошноту. В кафе уже было шумно, и джаз играл громко.
— Мне пора. Я привыкла рано ложиться.
— Первая неправда. Ты засыпаешь поздно, просыпаешься среди ночи и не спишь до утра. Просыпаешься от кошмаров
— Пускай это так и есть, но я все равно хочу уйти.
— Хорошо. Сейчас пойдем.
— Я могу дойти до гостиницы сама.
— Здесь, — он подчеркнул, — здесь, так не принято.
Они шли через парк молча, но когда поднялись на освещенную площадку перед колоннадой, он сказал:
— Давай посидим немного, еще не поздно.
— Нет, нет, — испугалась она, — я не выдержу больше допроса.
— Хорошо. Я буду говорить в движении.
(Иногда его немецкий был слишком правильным).
— То, что ты называешь допросом — необходимо тебе. У нас с тобой только два пути: продолжить завтра наши сеансы или встречаться, как друзья.
— Есть и третий.
— Я понял. Но без моей помощи тебя ждет участь твоего брата.
— Я так серьезна больна?
— Ты еще не больна, но находишься в пограничном состоянии. Понимаешь граница, с одной стороны, одна жизнь, с другой — другая. Как твоя страна и Чехия. Впрочем, здесь тоже когда-то все изменится. Немцы обязательно заберут Судеты назад. Судеты — это край, где мы находимся. Это — Судеты, он обвел рукой площадь, — и это лучшее место в мире. Для меня. Я ведь чех. Не немец, не австриец, я — чех. Это для вас все мы были пленными австрийцами. Завтра утром ты пойдешь на массаж, моя ассистентка тебя проводит. Массажистка тебе понравится, если захочешь, можешь с ней говорить по-русски. У нее был русский муж, но он сбежал куда-то. Она ухаживает за моей матерью и убирает мою квартиру, захламленную квартиру холостяка.
— Мой крестный тоже холостяк, но он очень аккуратный. Иногда даже смешно до чего аккуратный, если что-то возьмешь в его доме или передвинешь, у него на лице просто страдания.
— Я его полная противоположность. Ты пьешь минеральную воду?
— Иногда.
— Надо пить. Крестовый источник, полтора литра в день, не меньше.
Они подошли к ее отелю. В открытые окна справа от входа видны были медленно кружащиеся пары. Там, в маленьком вестибюле, танцевали под патефон.
— Мой сосед по столу сказал, что танцевать очень полезно.
— Ты хочешь танцевать? — он был изумлен.
— Я не умею.
— Слава Богу, а то я испугался. Ненавижу танцы, хотя это, конечно, лучше, чем стоять в очередях за хлебом. Завтра я заканчиваю прием в три. Я бы мог показать тебе старый монастырь или одно очень интересное место здесь неподалеку, или пойти в казино, русские ведь любят рулетку…
— Я не совсем русская.
— Правда! — он сразу как-то очень молодо оживился. — Я хочу угадать, подожди, подожди…
Швейцар разглядывал их с почтительном любопытством, и она пожалела, что затеяла этот разговор.
— … в тебе есть красное, ярко красное, это не цвет коммунизма, это цыганский цвет.
— Правильно. А еще, кроме русской и цыганской, есть польская кровь, немецкая, украинская, грузинская…
— Ты уверена?
— Я знаю.
— Это же почти радуга, а все вместе — свет, луч. Вон там, за отелем «Веймар» есть маленькая улочка, называется узка, а на этой улочке маленький ресторанчик, только для своих со своим пивом, я опрокину кружечку, а ты только попробуешь, пойдем, цыганка, смотри, какая ночь, «Вы мне жалки звезды-горемыки… — та-та-та — светло горите… вы не знаете тоски и ввек не знали…» Гете.
— Гейне.
— Нет
Гете.— Генрих Гейне.
— Иоганн-Вольфганг Гете, а может, Цедлиц, только не Гейне. Так принимаешь приглашение?
— Завтра. Спокойной ночи.
— Нет, я все-таки загляну на Узку улочку, а ты перед сном прими вот этот порошочек и будешь спать, как младенец.
— «…вы не знаете любви и ввек не знали» Гейне.
— Какая разница, тоски — любви, одно и то же, — он взял ее руку и, низко наклонив голову, поцеловал в ладонь.
Она сидит в приемной, между квартирой Ленина и его кабинетом. В дверях квартиры и кабинета, как обычно, стоят часовые, но она пришла не работать, ей обязательно нужно попасть в кабинет, и она занимает очередь в череде других посетителей. Их почему-то очень много, но все они незнакомы, и все на одно лицо. Что-то с длинным носом и очень черными бровями. И одеты одинаково — в темные косоворотки.
Лидия Александровна тайком делает ей знаки, чтоб шла без очереди, но ей неловко, к тому же очередь продвигается споро: человек входит и тотчас выходит, входит следующий. Она нервничает, что у нее нет с собой карандаша и бумаги, и она не сможет записывать, но попросить у Лидии Александровны почему-то нельзя.
Наконец, она входит в кабинет. Ленин лежит совершенно неподвижно, но глаза его смотрят осмысленно и недоброжелательно. Она вдруг забывает для чего пришла: то ли что-то взять, то ли что-то положить. Она в панике, тянет время и нервничает, зная, что долго ей здесь находиться нельзя, что в приемной ждут другие. Начинает медленно ходить по кабинету, чувствуя, как он неотрывно следит за ней маленькими блестящими глазками.
Пора уходить, а она не может, не может, не может вспомнить для чего она в этом кабинете. Чтобы скрыть замешательство спрашивает:
— А где рекомендация мне в партию? Я должна восстановиться, вы обещали похлопотать за меня.
Он глазами показывает на стол. Она подходит к столу и видит на нем единственный чистый лист бумаги. Она берет этот лист.
— Диктуйте, я запишу.
— Почему-то она знает, что может писать просто пальцем, потом это проявиться.
Он вдыхает глубоко воздух, шея его удлиняется, и он издает петушиный крик. Она выбегает в ужасе, навстречу ей Лидия Александровна, протягивает бокал, наполненный маслом. Она с отвращением отворачивается и видит, что приемная пуста. Она одна, и Лидия со своим бокалом исчезла тоже. Но она не удивлена, она знает, что все ушли, потому что увидели: она НИЧЕГО не взяла и НИЧЕГО не оставила в кабинете.
За окном действительно кричал петух. Он стоял, раскачиваясь, на краю маленького мраморного фонтана виллы напротив и с каким-то неистовством повторял свои прерывистые вопли.
Такое случилось впервые. Вилла имела нежилой вид, фонтан не работал, и она часто наблюдала, как черные дрозды спокойно пасутся на зеленом запущенном газоне. А тут такое грандиозное представление. Петух был очень красив: с длинным хвостом — султаном, с иссиня-лиловым оперением и ярко красным гребнем. Но торжеству его наступал конец — от отеля бежал швейцар, заранее размахивая руками. Петух не только ничуть его не испугался, а принял боевую стойку: растопырил крылья, увереннее утвердился на мраморном круге и вытянул шею по направлению к приближающемуся врагу. Но швейцар действовал хитро: из-за невысокой ограды он принялся швырять в петуха галькой. Один камешек попал, петух покачнулся и вдруг быстрыми мелкими шажками ринулся вперед к изгороди. Швейцар отскочил и пригрозил ему кулаком, но было ясно, что победа осталась за птицей. Петух издал клекот, явно выражающий что-то вроде: «Пошел вон! И чтоб больше никогда», нырнул в живую изгородь соседнего владения и исчез.