Единственное число любви
Шрифт:
— Какое право вы имеете так говорить со мной?! — Я вскочила, но тут же уткнулась в поданный мне длинный парчовый халат.
— Наденьте. И не надо возмущений. Возмущаться могу я. — Он нервно провел рукой по мягкой русой бородке, плотно охватывающей высокие скулы и подбородок. — Или вы считаете, что Алексей имел право вот так привести вас сюда, оставить одну, голую, наедине с мужчиной? И вы думаете, что у него хватит после этого совести вернуться за вами? Так мог поступить только тряпка, слюнтяй, и вы еще собираетесь…
— Мои планы вас не касаются! — Злые слезы жгли глаза. — К тому же он оставил меня не у мужчины, а у жалкого импотента, который за два часа…
— И вы что… действительно согласились бы отдаться
В словах Глеба я услышала некую неуместную робость, смешанную с удивлением. Моя злоба мгновенно пропала, оставив место лишь горькой обиде.
— Простите, я сорвалась, — устало садясь на диван, пробормотала я. — Действительно, я не спала толком уже третью неделю. — И, свернувшись калачиком, я, сама не зная как, тут же утонула в темных водах своей обиды, уйдя в спасительные глубины сна.
Когда я проснулась, мастерская уже была погружена в мягкие сумерки и откуда-то тихо звучал Вивальди. Я была уверена, что стоит повернуть голову, и я сразу увижу Алешу, который, нервничая и слишком часто потирая рукой невыбритую щеку, сидит рядом и ждет. Я снова прикрыла глаза и блаженно потянулась навстречу — но меня встретило чужое, растерянное и одновременно хищное лицо. А на полу у дивана вздрагивал лист бумаги, с которого на меня, грешно улыбаясь, смотрело мое собственное отражение. О, никогда наяву я не была так невинно соблазнительна! За сероватыми штрихами вставали дымные пожарища кипчакских набегов и стоны русоволосых полонянок, гудящая соками земли степь, дикие всхрапы кобылиц и та безъязыкая выгибающая тело в дугу тоска, имя которой — желание…
— Вы спали, как ангел.
— Судя по этому рисунку, как падший ангел. Где Алеша?
Глеб посмотрел на меня в упор, и я впервые заметила, что глаза у него совсем прозрачные.
— Он придет. Завтра. Вечером. Он приползет. Как раб, чтобы целовать у вас ноги. Чтобы…
— Не надо. Вы правы. — И, понимая, что все рухнуло и свет померк, я снова очутилась на обратной стороне бытия, но теперь вместо спасительного забвения звенел в ушах отвратительный боевой визг монгольских полчищ, и пропахшая конским потом железная плоть разнимала мое тело пополам.
Стало жарко и душно, и в полусне я подтянулась повыше на валик дивана, распахнув давящую на сердце парчу. В темноте эркера что-то белело и пахло дымом. Проведя ладонью по глазам, я увидела, что на помосте в классической позе Пана сидит обнаженный Глеб и русые его волосы закручены в маленькие острые рожки. Тусклым взглядом он смотрел в никуда, прикрывая руками межножье. Но то, что у насмешливого бога прикрывала густая шерсть, руки закрыть не могли — буйный побег рвался наружу, и было видно, что это буйство тяжело и почти неприятно ему… Наверное, я слишком громко выдохнула, потому что Глеб тотчас вздрогнул и, повернувшись в мою сторону, отвел руки.
— Ты лунная, — тихо прошептал он. — Впусти меня, впусти… — В его словах послышалась тоскливая мольба.
Фонарь за окном вспыхнул ярче и погас, и в слепом внезапном мраке мы соединили наши руки где-то на середине комнаты и бесшумными тенями опустились на груду пахнувших тленом и мускусом тканей. Вытянувшись, как в судороге, наши тела лежали рядом, касаясь друг друга лишь плечами и бедрами, в которых, вскипая, густела кровь. Не выдержав, я повернулась на бок, приближая лоно, но он вдруг отчаянным движением встал на колени и склонился, шепча в распахнутые входы:
— Золотые ворота, свод небесный, откройся, сжалься…
Я скользнула вниз, возлагая на себя его закаменевшее гладкое тело, как покров, и он начал свое схождение. А спустя несколько секунд мы одновременно застонали в бессилии: узкие врата не могли вместить его щедрот. Тщетно, кусая в кровь губы, я пыталась толчками раскрыться шире — Глеб, бледный даже в темноте, упал на спину, и в его рассветных глазах встали непролитые слезы.
— Я
знал, — твердил он, сжимая мою руку, — я так и знал… это мой крест, мой камень… За что?! Та первая девушка, которую я любил в шестнадцать, в ужасе убежала, и в первый раз мне пришлось отдать себя шлюхе… Это был ужас, грязь… А женщина — это преклонение, чистая молитва… Когда ты пришла, я понял, что Бог сжалился надо мной и снова послал любовь… О-о-о! — Он стиснул зубы. — За что?!И до позднего сентябрьского рассвета длилась эта пытка, а когда стало светло и я увидела страшные следы наших усилий, то обняла Глеба, как ребенка, и прошептала то, чего не могла не прошептать:
— Я не уйду.
Весь день я провела словно за стеклянной стеной, через которую мне грустно и недоумевающе улыбались Алешины глаза. Глеб тихо передвигался по мастерской, старательно не приближаясь ко мне. Его синее шелковое, истончившееся от времени кимоно то требовательно поднималось, то обреченно опадало, а я, сидя в углу дивана и не зная, что делать с кричащим лоном, думала о возвращении Алеши и одновременно не могла отвести взора от окутанной слабым шелком муки. Пальцы мои до сих пор еще ощущали литую тяжесть горячих, чуть удлиненных ядер, сзади казавшихся сладостной гроздью, вот-вот готовой отдать свой сок. Веки невольно прикрывались, и мысль о том, что испытаю, если действительно смогу вобрать эту мощь лесного божества, пятнала мои скулы лихорадочным румянцем.
Я не заметила, как Глеб подошел ко мне уже одетый в потертые джинсы и длинный грубошерстный свитер. От свитера воистину пахло костром и прелой листвой, и мои соски отвердели, будто уже погрузились в колючую длинную шерсть. Наверное, я застонала, потому что Глеб вдруг стиснул мои сведенные колени и, опустив ресницы, угрюмо и жарко пробормотал:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Если это случится, ты будешь мой дом и моя твердыня, и никто больше никогда не войдет в тебя… — От него шел жар, как от человека, мечущегося в бреду. Но последним усилием воли он переборол себя и, открыв глаза, закончил: — Я пойду. Надо купить вина. Много вина. Оно делает нас легче. И прошу тебя, не двигайся без меня, вот так… — Несколькими движениями он быстро уложил меня, дав воспаленным вратам глоток свежего воздуха и, как налитый до краев бокал, обеими безвольными моими руками приподняв левую грудь.
Я не помню, сколько пролежала так, забываясь и путая, что же теперь реальней, горькая ли любовь к Алеше или плод, вот-вот готовый разорвать свою тонкую алую кожуру. Но из незакрытой форточки тянуло острой холодной струйкой, которая проникала внутрь, леденя тело и разум. И выбора не было. Ах, если б я знала, что в тот вечер мне предстояло выбрать на всю жизнь… всю жизнь.
Вина Глеб принес действительно много, темно-красной «Медвежьей крови». Тускло отсвечивающие бутылки стояли ровным треугольником посередине подиума, именно там, где вчера стояла я. Потом он долго колдовал над моим лицом с гримом, тушью, углем и пудрой, пока в нем явственно не проступили те далекие, те жестокие зарева, что сутки назад легли на бумагу. Из зеркала, покрытого мельчайшей сеткой трещин, на меня дерзко и бесстрастно глядела пепельноволосая славянка, ставшая жестокой и прельстительной ханской наложницей. Бирюзовые тени плыли над взмывшими к вискам глазами, и капризно гнулся гранатовый рот. Было отвратительно и сладко.
Прозвенел звонок.
— Ради бога, выключи свет, — прошептала я Глебу.
Но даже в бестрепетных осенних сумерках, которые уже ничего не обещают, я увидела, каким серым и обреченным стало Лешино лицо, будто на нем, как и на моем, вдруг выступило нечто тщательно скрываемое — неверие и невозможность борьбы. О, я поняла, что он не будет, не в силах бороться, может быть, еще раньше, чем его высокая фигура замерла на пороге, может быть, еще по звонку, прозвучавшему далеким отпевальным перезвоном.