Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Единственное дитя
Шрифт:

Наш Томми - человек святой.

По воскресеньям не бездельник:

С утра у бога просит сил,

Чтоб сечь мальчишек в понедельник.

И это, надо думать, соответствовало истине, так как в нем сочеталось ханжество раскаявшегося пирата с жестокостью тупоумного сержанта-строевика. Трость в его руке была не просто орудием - она составляла неотъемлемую часть его облика, как музыкальный инструмент у музыканта или кукла у чревовещателя; казалось, он никогда с ней не расстается, а проснувшись среди ночи, тянется к ней, как другие мужчины к жене или горячей бутылке. Тростью он владел артистически, и до тех пор мял своими жирными, мягкими, чувственными пальцами детскую ладошку, пока не находил позицию, в которой мог причинить самую жгучую боль. Послав учеников за палками или прутьями - на выбор, он тщательно их испытывал, полосуя воздух и впиваясь в каждую своими свиными глазками, - старался обнаружить невидимые никому другому изъяны, а если трость ломалась, что не раз случалось, когда он бил по голым ногам какого-нибудь маленького оболтуса, Дауни одним взглядом определял, который из двух обломков пригоднее для наказания, и заканчивал

избиение тем из них, который бил сильнее. Даже в минуты раздумья - которые нападают и на самых рьяных служак, - когда он стоял в дверях и смотрел на весеннее солнышко, озадаченно осклабясь, точно недоумевая, зачем оно вышло на небо и что там без его разрешения делает, рука его неизменно крепко сжимала за спиной трость, где она обычно раскачивалась из стороны в сторону и, подобно собачьему хвосту, казалось, двигалась сама по себе.

Солнцу, словно говорила она, недолго светить - дай только Томми до него добраться!

Я часто клал в ранец какой-нибудь номер детского еженедельника - своего рода залог лучших времен, - и Дауни, зная, что меня непременно потянет взглянуть на него под партой, как умирающего тянет взглянуть на распятье, не сводил с меня глаз. Однажды он поймал меня с листком под названием "Разведчик" и, выставив его напоказ всему классу, разразился ликующим: "Хо!

Хо! Хо! Нет, вы только посмотрите, кого мы здесь имеем! Посмотрите на нашего юного разведчика! Вот мы сейчас из него эти штуки выбьем. Будешь знать, как разведывать да выведывать. А ну, протяни руку, щенок!"

По-моему, ловить нас на чем-нибудь недозволенном доставляло ему даже большее удовольствие, чем наказывать, так как его глупость превосходила, если это только возможно, его жестокость; он, по-видимому, считал всех мальчишек преступниками, необычайно хитрыми и коварными, и каждый раз, поймав их с поличным, оглашал воздух своим своеобразным Те, Deum: "Хо! Хо!

Хо!", как диктатор, только что истребивший очередной заговор сторонников свободы.

Что до нашего религиозного образования, то оно никогда не падало ниже высокого уровня светского, установленного Дауни. К первому причастию нас готовила богатая пожилая дама с Соммерхилл, в черной шляпке и накидке вроде той, какую моя бабушка надевала в торжественных случаях. Дауни приветствовал ее со елащавой любезностью, которую обычно приберегал для своего непосредственного начальника - приходского священника. Она приходила в школу со свечой и коробкой спичек и, установив свечу перед собой на учительском столе, зажигала ее. Затем она клала рядом со свечой полкроны и, дав нам вдоволь налюбоваться этими приготовлениями, предлагала отдать полкроны тому, кто продержит один палец - заметьте, только один палец - над пламенем свечи в течение пяти минут. Потом, оглядев нас всех внимательным взглядом - явно в ожидании охотников, - она откидывала голову и говорила: "Вы не боитесь обречь себя на вечные муки в аду, а не хотите всего пять минут подержать палец над огнем свечи, чтобы заработать полкроны!"

Кажется, я с радостью обрек бы себя на вечные муки в каком угодно аду взамен одного дня в этой школе, и одно из немногих горьких воспоминаний, связанных с моей матерью, это воспоминание о том утре, когда она пыталась вытащить меня из-под стола, чтобы заставить идти в школу, а я тащил стол за собой.

С другой стороны, когда благодаря невольной жестокости зубного врача (об обезболивании при удалении зуба для таких, как я, не могло быть и речи) я оказывался на свободе, каким праздником было для меня стоять, посасывая леденец, у подножья Гардинер-хилл, слушать, как другие жертвы громко, на трех нотах - словно вотвот затянут "Янки Дудль" - распевают таблицу умножения, и издали ловить взглядом фигуру Дауни, который, помахивая тростью, расхаживает у входной двериГ Тут даже такой прирожденный сэр Галахед, как я, не мог не понять, почему во все времена осененные благодатью способны созерцать страдания осужденных на муки, не утрачивая и капли своего блаженства. У того, кому удалось, хотя бы на день, вырваться из ада, не остается времени на сочувствие чужим страданиям.

Рядом с Дауни все другие наставники отступали в тень, как, например, тот добросердечный учитель, бессердечно прозванный нами Вшивый Том, который выучил нас прекрасной песне Мура "К музыке", наводившей на мысль, что, когда мы станем взрослыми, а жизнь наша - тяжелее, такие мелодии смогут служить нам утешением. В этой атмосфере будущее рисовалось нам совершенно безнадежным.

И вот однажды появился учитель, который с первой, же минуты потряс мое воображение. Это был небольшого роста человек, хромой, медленно и с усилием двигавшийся по классу, но стоило ему захотеть, и он мог летать между парт, словно на коньках; у него был очень вспыльчивый характер, и иногда он приходил в, такую ярость, что кровь бросалась ему в лицо. Вот такой он был, несмотря на свое увечье, - светлый, независимый, чистый. Его сухощавую фигурку венчала круглая головка и розовое, как у младенца, лицо, на котором темные усики и еле заметная бородка выглядели такими же неуместными, как на лице ребенка. Очень странными казались глаза: над одним бровь опускалась так низко, что почти его закрывала, а над другим, напротив, высоко подымалась, отчего глаз словно увеличивался. Позднее, увидев, как он таким же образом - одна бровь вверх, другая вниз рассматривает пейзаж, я решил, что это, наверно, такой прием - прием художника, помогающий ему увидеть картину в фокусе. Но еще необычнее был его голос, который практически не модулировал. Каждый слог произносился им безупречно четко и выразительно, но без какого-либо повышения или понижения тона, словно он отсекал их один за другим машиной, вроде той, которая служит для нарезания бекона; ну, а если он повышал голос, то одновременно подымал голову и втягивал нижнюю губу так, что казалось, у него западает подбородок. Это также, как потом мне объяснили, был прием, помогавший справиться

с заиканием, что вполне вероятно, так как самое замечательное в Дэниеле Коркери тех лет - чего тогда я не замечал - было его умение владеть собой.

Как-то после уроков, в три часа, когда нам полагалось идти домой, он задержал нас в классе и, написав на доске сверху несколько слов таинственными значками, принялся обучать языку, который мы, следуя его произношению, называли "ир-ландский" - языку, мне до тех пор совершенно неизвестному и отличавшемуся, по-видимому, тем, что знакомым предметам в нем давались незнакомые названия. При моей вечной слабости - интересе к делам, которые меня не касались, - я не мог не заметить, что Коркери ни разу не перевел слова, написанные им сверху на доске. Учтиво подождав, когда мы остались одни, я подошел к нему и спросил, что они значат. Он улыбнулся и сказал: "Пробуди свое мужество, Ирландия!" - пропись, показавшаяся мне весьма примечательной и малоуместной на доске, особенно, если она не нужна для урока. Впрочем, у него, конечно, могли быть причины не объяснять ее всему классу, ведь у власти все еще стояли англичане, и ни они, ни другое его начальство - римско-католическая церковь - не потерпели бы такого рода штуки.

На уроках пения вместо полюбившихся мне песен Мура он разучивал с нами песню какого-то Вальтера Скотта, очень скучную на мой вкус; и пелась она на мотив не менее занудливый, чем ее слова, - иначе такой меломан, как я, не мог бы его забыть:

Где тот мертвец из мертвецов,

Чей разум глух для нежных слов:

"Вот милый край, страна родная!"

[Пер. Т. Гнедич.]

Но мне запомнилось, с какой неистовой страстью он отчеканивал каждый слог третьей строки, весь пылая и вскидывая свою маленькую, темную голову. Мне, по молодости, было невдомек, что он использует учебный английский текст, чтобы вызвать брожение в юных умах под самым носом старой полицейской ищейки Дауни, и, надо думать, в Дауни минутами просыпалось подозрение, потому что, хотя он и относился к Коркери с большим уважением, чем к другим учителям, он нет-нет да поглядывал ему вслед с весьма озадаченным видом.

И все же чудеса продолжали совершаться. В младшем классе Коркери снял со стен несколько схем и таблиц, заменив их двумя ярко раскрашенными картинами, которые мгновенно привлекли мое пытливое внимание.

У меня была страсть переводить и срисовывать картинки из журналов и книг, которые я брал у всех, у кого мог - раз уж не мог иметь собственные, - и поэтому считал себя в какой-то мере знатоком живописи. Я немедленно спросил Коркери, кто их нарисовал, и он, улыбнувшись, словно полагал, что ему могут не поверить, ответил: "Я". Картинки и в самом деле были так себе и разве что подтверждали мой благосклонный взгляд на его художественные возможности. Очень хорошими их нельзя было назвать, не того уровня картины, которые публиковал "Журнал для юношества", но что-то такое в них все-таки было. На одной - темный переулок с ве-"

ревкой белья, протянутой из окна в окно через мостовую, а на заднем фоне белая башня в тумане - Шеидон, сказал Коркерн. Она мало походила на Шендон, что я тут же ему сообщил, но он сказал - таков результат светового эффекта. Вторая картина показалась мне еще менее понятной: на ней изображался старик, который, повернувшись лицом к стене деревенской лачуги, играл на скрипке для небольшой, стоявшей сзади толпы. Когда я спросил у Коркери, почему скрипач смотрит в стену, он объяснил мне, что старик слепой. Если мне не изменяет память, под. картиной значилась стихотворная подпись в двенадцать строк, нанесенная теми же странными значками, какими Коркери писал по-ирландски. Я тут же выучил стихотворение, как учил все, наизусть, и, хотя оно подтверждало объяснение Коркери, почему скрипач не смотрит на толпу, что-то показалось мне не так:

Взгляни на меня!

Лицом к стене,

Играю на скрипке

Пустым карманам.

Я прочитал стихи бабушке и попросил ее перевести.

Наконец-то я нашел применение этой чудаковатой и раздражающей меня старухе: ее родным языком, как и у нескольких других стариков в нашем околотке, оказался не английский, а ирландский.

Бабушка оценила эти стихи не очень высоко, сказав, что знает и получше; она пожелала их мне прочесть, но сбилась и успокоилась на том, что выучила со мной первое мое ирландское предложение - A chailin 6g, tabhair dhom pog, agus posfaidh me thu (Поцелуй меня, девушка, и я женюсь на тебе). Ее метода обучения, так же как и практикуемая Дауыи, мало напоминала то, о чем я читал и слышал, но была не в пример интереснее. "..."

К этому времени, когда мне исполнилось четырнадцать лет, стало ясно, что настоящего образования я так и не смогу получить. Тем не менее я ни за что не хотел расстаться со своей мечтой и стал подыскивать себе работу, которая дала бы мне возможность покупать книги для самоообразования. Вместе со всеми безработными я ходил в газетный зал библиотеки Карнеги, где в дождливые дни паровое отопление согревало этих измученных людей в разбитых башмаках и грязных лохмотьях, исходивших паром и вонью. Я тщательно просматривал объявления о найме, откликаясь на любые предложения места, где требовался "расторопный мальчик", но, по правде сказать, в библиотеку меня привлекала надежда бесплатно почитать свежий номер литературного приложения к "Тайме" или газеты "Спектейтор", "Нью Стейтсмен", "Студио", где я мог просмотреть статьи о книгах, которые я никогда не прочитаю, и фильмах, которые никогда не увижу. Но чаще всего какой-нибудь изголодавшийся бродяга спал, опустив на них голову, и мне ничего не доставалось. Настоящие безработные отдавали предпочтение светским журналам - было меньше вероятности, что они кому-нибудь понадобятся, - хотя случалось, какой-нибудь въедливый налогоплательщик требовал их у библиотекаря в туфлях на резиновой подошве, и тот, разбудив безработного, отсылал его спать в другое место. Раздираемый чувством жалости и требованием справедливости, я тоже уходил и бесцельно скитался по городу, пока голод, тьма или дождь не загоняли меня домой.

Поделиться с друзьями: