Единственный крест
Шрифт:
— Какие-то мы все напуганные стали…
— Кто — мы? — уточнила Лиза.
— Божьи люди, добрая душа. Те, кто живет в последние времена и верит во второе пришествие.
— А наши времена — последние? — не унимались терпеливо молчавшая до этого Толстикова.
— А то как же? — удивился старик. — Посмотри вокруг себя, добрая душа, сколько зла! Нам бы помнить Его слова: не бойся, малое стадо, Я с тобой, а мы, обжегшись на молоке, дуем на воду. Мало молится человек — в прелести он, много молится — тоже прелесть. Не суди ни кого — вот и не будешь в прелести. Плач о своих, слышишь, добрая душа — о своих грехах — и Господь утешит тебя, твори милость, не ожидая за это награды — и Бог наш милосердный помилует тебя…
Интересно, вдруг подумалось Асинкриту, а Гребенюк — Божий человек? Если он, к примеру, в Бога не верит,
Убивать пачками врагов в кино — все равно, что путешествовать по карте, лежа на полу. Водишь карандашом, ставишь отметки, попивая при этом кофе — сплошное удовольствие. Вот ты прошел пятьдесят километров, вот еще сто… А ты их ножками, ножками пройди. Да по бездорожью, да с рюкзаком в полцентнера весом… Или попробуй сочини такое: летом сорок второго семнадцатилетний Грицко Гребенюк гонит колхозное стадо на восток и под Воронежем попадает в лагерь для советских военнопленных, в один из самых страшных лагерей — валуйковский, а ровно через три года и десять дней советского офицера Григория Гребенюка назначат комендантом немецкого города Требув. Но это Сталлоне, сыгравший Рембо, красуется на постерах, которые висят в ребячьих спальнях, а поседевший Григорий Федорович Гребенюк сидит тихо на своем дачном участке, гадая, каким в этом году будет урожай огурцов…
Жаль, конечно, что ты, Сидорин, не писатель, а только читатель, — думал Асинкрит. Интересно, почему когда-то было принято решение идти во врачи? Надо заниматься тем, что дается легко — это верный знак того, что именно это занятие предусмотрел для тебя Господь…
И как-то незаметно для себя Асинкрит, забыв о дороге, Ломинцевске и даже неизвестном поэте, стал сочинять. Рассказ ли, новеллу, — какая разница? Писать в автобусе было неудобно — ну и что? Слова и предложения рождались в голове, не уносились после этого прочь, а словно маленькие мошки застревали в смоле, оставаясь в ней навсегда. Сидорин не сомневался, что вечером в гостинице спокойно сможет выложить их на чистый лист бумаги. И вот что у него получилось в конце концов.
Два коменданта.
День первый. Начало августа 1942 года.
Солнце садилось в тучи — верный признак завтрашнего дождя. Но сегодня в это верилось с трудом. Вечерняя степь благоухала, оглашая мир стрекотом мириад кузнечиков, скрипением одинокого коростеля. Но Грицко не слышал ничего, а только видел, как в беззвучном плаче сотрясаются плечи незнакомого паренька. Никто его не спешил утешить, потому что каждый из тысячи сидевших на голой земле молчаливых людей нуждался в утешении. Время от времени начинали лаять овчарки, и тогда коростель испуганно смолкал. Грицко подсел к парню поближе.
— Ты чего ревешь, хлопец?
— Нет, я не реву, — шепотом откликнулся тот, — просто… просто холодает. Зябко
— А если честно?
Паренек пристально посмотрел на Григория, словно сомневаясь, говорить или нет. Наконец, решившись, произнес чуть слышно:
— Боюсь. Завтрашнего дня боюсь. Завтра мне фильтрацию проходить.
Фильтрация… Самое страшное слово в лагере. Раз в три дня приходил всегда элегантный, с гладко выбритым холеным лицом, комендант лагеря. Охрана выстраивала приготовленных к фильтрации пленных в несколько длинных шеренг. Комендант медленно шел между рядами, всматриваясь в лица стоявших перед ним людей. Фашист определял зачастую только
по одному ему известным признакам, кто среди пленных коммунист или еврей. Если он останавливался и тыкал в грудь человеку своей черной тростью — это означало смертный приговор. Мольбы, крики, плач — ничего не помогало. Эсесовцы хватали несчастного и вели к воротам. После того, как обход коменданта заканчивался, всех на кого он указал, гнали метров за триста от лагеря. Там уже заканчивала свою работу погребальная команда. Последний раз в ней оказались Грицко и его друг и земляк Иван Голуб. Они вместе с другими вырыли не очень длинный, но широкий ров. Отфильтрованным приказали раздеться догола, поставили перед рвом и… Вспомнив вчерашнее, Грицко поежился.— Боишься? Хочешь сказать…
— Да, я еврей.
— А вроде не чернявый?
— И нос, как у нормальных людей, — подхватил незаметно подошедший Иван. У него вечно не поймешь, когда он говорит серьезно, а когда нет.
— Говори тише, — одернул друга Грицко.
— Чернявый, не чернявый… Этот комендант не человек, а дьявол. Говорят, он не на волосы и носы смотрит, а прямо в глаза, — сказал незнакомец.
— Да, плохи твои дела, хлопец, — произнес Грицко после долгого молчания.
— Я знаю, — тихо ответил парнишка.
— Слушай, есть идея, — вдруг оживился Грицко. Фильтрация раньше полудня не начинается. Так? А завтра утром, — сегодня сам слышал — вроде бы должны придти представители новых властей из Валуек. Тут же и гражданских немало. У кого документы в порядке, обещают выпустить.
— Я рад за вас, ребята. Правда, рад: вырвитесь из этого ада. Но это идея не про меня.
— Как раз про тебя, хлопец. Мои документы возьмешь — и дуй отсюда. И когда комендант обход свой начнет, тебя уже здесь не будет.
— Грицко, ты что, сдурел? А как же мы без документов? — забыв про осторожность, чуть не закричал Иван.
— При чем здесь «мы»?
— При том! Я не пойду без тебя.
— Мы с тобой не коммунисты и не евреи, а простые хохлы из-под Харькива. Что-нибудь придумаем.
Дождь начался под утро. Сначала тихий и занудный, он затем окреп, лупя людей по плечам, спинам и бритым затылкам. Все получилось, как и предположил Грицко. Часов в десять утра явились два члена комиссии. Заканчивали они свою работу очень быстро — немцам не хотелось мокнуть, даже под зонтами. В числе сорока четырех отпущенных из лагеря людей, был, судя по документам, и Григорий Гребенюк. На самом деле он в этот момент мок под струями ливня вместе с другими товарищами по несчастью.
А дождь не прекратился и вечером. Не выдержали даже привыкшие к железной дисциплине немцы. Они предпочли скрыться в помещении, надеясь на непогоду, а еще на то, что публичные казни тех, кто пытался убежать из лагеря, парализует у пленных волю к свободе.
И Грицко с Иваном приняли решение: бежать! Дождь стал их другом и союзником. Два часа самой черной полночи друзья остервенело рыли руками землю, к счастью, мягкую от дождя. Рыли, ломая ногти, захлебываясь от воды, идущей потоком, моля Бога о том, чтобы караульные не вышли сейчас на обход. Говорят, что Бог любит смелых. Ребята успели проскочить под проволокой, проползти метров сто — мимо домиков для караульных, мимо тех страшных рвов, а затем рванули, что есть духу в чрево степи, туда, где ждали их родные и близкие. Бежали, моля Бога, чтобы дождь не затихал. Они бежали, не останавливаясь, до тех пор, пока не упали, обессиленные. И лишь после этого вдруг прошелестел по мокрой траве ветерок. Дождь на какое-то время превратился в тихого и плаксивого зануду, а потом и вовсе прекратился. Проскрипел коростель, то ли приветствую яркий огненный диск, то ли радуясь за спасенных.
День второй. Начало апреля 1944 года.
В окно постучали
— Пан лейтенант, пан лейтенант!
Григорий Гребенюк открыл глаза и посмотрел на часы. Половина восьмого. Он чертыхнулся про себя: предстоял очень трудный день, и потому хотелось выспаться, как следует. Наши части понеслись дальше, на запад, а его, девятнадцатилетнего лейтенанта оставили здесь, в крохотном местечке на границе Польши и Германии. Полковник, прощаясь, был немногословен:
— Даю тебе, Григорий, тринадцать саперов. Надеюсь, ты не суеверный. У фрицев в лесу огромный арсенал. Оружия на пять дивизий хватит. Но они его классно заминировали — за месяц не разминируешь. Ты должен управиться за неделю. Приказ ясен?