Ego - эхо
Шрифт:
В другой раз увидела этого уродца на барахолке, вскоре после освобождения Пятигорска. Продираясь сквозь плотную толпу, я буквально ткнулась в его лакированную шар-голову коленкой. Отскочила. Коленка увлажнилась от его пота.
И тут же тот кошмар забылся, потому что настоящий "ужас" шел за мной. Ужас в облике "птичьего" следователя. Не потому что он сам безобразный, совсем нет - он белобрысый, с белыми ресницами, просто длинный узкий альбинос. А так благообразный. А потому что он заставлял меня безобразно на него "работать". Работа заключалась в том, чтобы встретить и распознать в базарной толпе появившегося якобы в городе того самого немецкого армянского "капитана", который прислуживал бабушкиному квартиранту во время оккупации. Никакого "капитана", естественно, я не увидела. И не от страха, а потому что его не было. И не было ли это неудачной выдумкой следователя для отчета о проделанной
Карлик толкался в гуще людей. Короткими, растущими прямо от шеи мокрыми ручками он цеплялся за чужие ноги и вещи, выставленные людьми к продаже прямо на земле, на подстилках. Люди шарахались, взвизгивали, но от барахла отойти не решались, а ему, видно, это нравилось. Уродец величиною с трехлетнего малыша с плавающими рыбьими глазами в раздутой голове специально устраивал свалку. И здесь, ночью, он ползет по женщине, а она вертит головой из стороны в сторону и гортанно заходится в хохот.
Непредставимая фантасмагория! Меня затрясло и от неожиданности, и от стыда, что смотрю на что-то непозволительное, запретное... Не могу отвести взгляда.
Но присутствия духа не теряла: "уловить минуту и бежать - бежать, бежать".
Прошмыгнула из закутка, когда эта безумная схватила "тыкву", подтянула к себе на руках, и они превратились в ерзающий мычащий ком, прошмыгнула к двери, выскользнула, а дальше, в темпе преследуемой мышки - вверх из ямы, и понеслась.
Свернула за угол, потом за другой, за третий, остановилась - отдышаться не могла долго. Сердце - сейчас выскочит - колотилось в горле.
Пошла по главному проспекту. Звезды начали тускнеть. Значит, довольно долго пребывала в "ином мире".
В воздухе чувствовалось потепление. Ветерок дул к сонному Машуку, тот навис туманной фетровой панамой на город; пригрел его.
Когда пришла в мастерскую, начинало светать. Весь день меня лихорадило. Поделиться таким, как, впрочем, и другим, было не с кем, кроме моего монтажного стола. Мой любимый стол, единственный свидетель всех моих дум и помыслов, понимал меня и принимал всякую.
РЯДОМ С МОЛИТВОЙ
прелюдия шестая
У
церкви под Машуком гроза никак не разыгрывалась. Где-то грохотало, но далеко-далеко, а здесь была не гроза. Здесь было страшнее - лиходейство на церковном кладбище. Разыгрывался целый спектакль. Не хуже, чем в пятигорском театре музкомедии, там тоже играют опереточные чудеса. После спектакля, как правило, в кордебалетные и хоровые уборные захаживает секретарь горкома Кипейкин. Он ходит, чтобы отбирать для себя очередную "музу" на ночь, или на полночи, или на четверть, - в зависимости...
Там были цветочки. Здесь - ягодки.
Здесь - артисты - нищие. "Артисты", и надо играть собственную роль. Я не сумела, не представляла, не знала, что увижу такое. Меня уговорила пойти переночевать в уютное тепло тетя Филя -Филипповна, славная постояльша со станции, совсем не старая, чистенькая и благообразная. Я знала ее шапочно, хотя примелькалась она давно. Она пригласила в гости к ее снохе, - сын, по ее словам, пропал на войне - помянуть. У снохи ключ от подсобки... Такая праведная Филя со слезами и Богом. Ну, я согласилась. Не спросила, что за подсобка, - все бывает в жизни. Она не распространялась. Жалко ее - сына убили. Думала, там нормальная вдова.
Пришли. Оказалось - к церкви. Я еще по дороге это поняла. Но Филя не откровенничала особенно. А я не стала допытываться.
Ее сноху поджидала компания из трех мужчин и двух женщин. Сноха прислуживает в церкви, и у нее действительно ключ от сарайчика - церковного склада во дворе.
Как же здесь далеко Бог! Даже не верится, что он у них вообще есть. Здесь они не просят Христа ради. Здесь они Бога близко к церкви не подпускают. Базарят, проигрывают друг друга в карты, ловчат и пьют. Почему они не на фронте? Они с ногами, руками, совсем не старые. Может, они больны? Я, как увидела, хотела уйти, но Филя, уже не такая мягкая, все меньше похожая на ту вокзальную, ласковую побирушку-советницу, не пустила, а из компании послышалось: "Мало ли что"...
Я и сама боялась идти в ночь, дождь вот-вот польет. А услышала: "Мало ли что", - совсем струсила, но уже по другой причине, не знала что делать, притворилась удалой такой, независимой и громко сказала, что пришла в гости - конечно, дождусь хозяйку.
Явилась молодуха-сноха. Она выглядела "чокнутой", но со мною была мягка и напевно-ласкова на первых порах. Компания, как оказалось, тоже ждала теплой подсобки и "жаренького". А "жаренькое", я поняла позже, это была я. Филя запела, "сноха" подхватила, как сигнал, а компания начала разыгрывать карты "на вышибание". Спорили потому, что присутствующих
сегодня оказалось больше, чем приглашенных, то есть не хватало места в теплой подсобке для "поминок". А "чокнутая" - (Филя растворилась в темноте вместе с пением) потащила меня к кладбищу и велела начать ритуал: встать на колени перед каменным, смытым временем и потерявшим свои первоначальные формы надгробием и повторять за ней.Я сначала встала, запричитала бессвязные слова - не обычные не молитвенные, с детства узнаваемые, свои. Пыталась, поддавшись то ли ее настроению - мужа потеряла, - обстановке ли, произносить даже с завыванием, как она велела. Но, не поняв, что произношу, я все же прервалась и спросила:
– Что это такое?
Она стала ворчать:
– Не прерывай ритуал. А то хуже будет. Под этим черным камнем - спасение и благодать. Все, что я тебе предреку, а ты повторишь - сбудется. Вся чернь выйдет из тебя, и привидится тебе избавление. Всю твою чернь примет этот камень, и станет он еще чернее, а ты очистишься.
– От чего я очищусь, тетя Клава? Мне не надо очищаться, у меня нет никакой черни. И я должна понять, объясните, что вы предрекаете? Я в гости пришла к вам Филиного сына, а вашего мужа помянуть.
– Есть, есть, она в тебе, не спорь, девчонка, а то худо будет. Заупрямишься, милая, ох, от беды не уйдешь. Повторяй смирненько! Не воюй.
– Тетя Клава, я буду по-своему. Ладно? Я умею, - настаивала я, насторожившись, - я буду по-своему!
И начала быстро-быстро читать нормальную "Отче наш". Читаю молитву, а сама все равно жду, прислушиваюсь: вот ветерок порывом прошел по траве, и зашелестела она меж забытых могилок, вот гром приблизился, округлился и стал выпуклым. Оглядываюсь: а моя вдовушка-"исповедница?" исчезла. А вот то, что должно привидеться, пока не привидется. Читаю дальше: "Богородицу" прочла, "Пресвятую Троицу". А сама думаю: ведь, если придет ОНО, чтоб привидеться, ОНО должно хотя бы зашуршать? Снаружи. А я слышу, только, как мои мысли шуршат внутри. Они - поросята материальные, земные, самые что ни на есть простые, прорываются в голову через всякие табу.
"Чокнутая" не появлялась. Тогда я встала с колен и присела на траву холодную и сырую. Сразу взбодрилась. Наваждение от "чокнутой" прошло.
А может, привидение испугалось верных молитв? Я об этом знаю с первого детства, из Гоголевского "Вия", хотя это и сказка. Сказка хоть и ложь, да в ней намек...
Может, потому ОНО и не шуршит?
За молитвами о чем только не передумала. А может, так и надо? Может быть, все так, как должно быть? Молила Бога, чтоб маму поскорее выпустили. Абсолютно верила в это - просто долго время шло. Или казалось, что долго. Что ногу не потеряла, благодарила... Да так размечталась - забыла даже, что на кладбище, что ночью, у церкви, - о модных туфельках, лакированных, на каблуках! Мечтала - надо же!
– о котлетах. Как сейчас помню, ела их в столовке фабрики-кухни в Луге, под Ленинградом в 1934-м. Фабрика за версту притягивала запахами, дома таких не бывало. Мама иногда водила меня туда после работы покормить. Это были наши маленькие праздники. Не праздники самой еды, а праздники процесса. Я чувствовала, что мама демонстрирует так самой себе свободу. И я помогала ей в этом, согласная на любую еду. Других праздников у нас не было. Мама жила под разными ленинградами, наконец, она определилась помбухом в контору "заготзерно", а все равно мы жили как на чемоданах, как будто сорваться должны. Только куда?
Один раз приехал папа, и мы все вместе на радостях пошли на ту фабрику-кухню. Я была так счастлива, что мы все вместе, что готова была съесть все тухлое и прокисшее. И сразу сжевала мокрые, кисловатые котлеты. С тех пор фабрику-кухню я звала "кислой фабрикой".
Сидим в столовке, стук мисок, ложек, нечесаная подавальщица в грязном фартуке. Я ем мои котлеты погнутой вилкой, они на вилке не держатся, или вилка в них - но это ничего. Я смотрю на подавальщицу с фермы убойного скота, смотрю тогда на маму, на папу, улыбаюсь, даже смеюсь до слез - это я так их жалею, чтобы непонятно было им. Мне хорошо - они со мной, я с ними, а им грустно между собой. Никак не могла придумать, чем их порадовать, чтоб стало спокойно всем. Наконец, придумала: вытащила из маминой сумочки десятку, - ко дню получки она папу и пригласила, - побежала в ларек и накупила ей всяких разностей. Папа-то сам не мог: денег не было. Накупила и за него. Тройной одеколон в зеленом пузырьке, квадратную с "грезовской" головкой коробочку пудры - это от папы. Черные, покрытые побелкой пряники и конфеты из пережаренных семечек, грильяж назывался, - от меня. Все положила перед мамой и радостно сообщила, что нашла случайно около ларька деньги. Придумала историю чудно-фантастическую, хотя как мне казалось и абсолютно правдивую, и настолько поверила этому сама, что не обратила сначала внимание, почему они растерянно смотрят друг на друга. Только потом вспоминали.