Ego - эхо
Шрифт:
Я буду?.. Летчик будет? Война ведь. Если что - война все спишет. Пока летчик - меня, а если его?..
Кто объяснит?
Красная рука далеко.
ДАЛЕКО ОТ СМЕРТИ
прелюдия десятая
Ч
то надо этой женщине?
– Говорите, говорите!
– кричу, хочу перекричать вой. Вернее, думаю, что кричу, а на самом деле шевелю губами. А может, и не шевелю, а только думаю, что шевелю...
– Верочка, очнись, я совсем недавно видела твоего папу, - доносится ее голос, - перед смертью.
– Что? Что?
– Да, я знала. Знала ЭТО! Оно поселилось во мне кошмаром с самого начала блокады, кошмаром, когда не повернуться, когда съеживаешься, как от удара, когда ОНО сзади, с занесенной косой. "Как ты мог
– Он сказал, сказал! Он говорил о Тебе, - стряхивая с себя комья земли, лепетала женщина.
Она что - подслушала меня?
Ее контуры обозначились наоборот, "вверх ногами", - как в окошечке старинного фотографического аппарата на трех ножках, из которого: "внимание: сейчас птичка вылетит!" - яркое файдешиновое платье, модная укладка, блестящие приколочки:
"Почему она не падает? Она же перевернута!" - Это я сама себе говорю.
– Он сказал, что счастлив, что ты - далеко от смерти. Верочка, не плачь, ну, успокойся, ты не узнаешь меня! Я Галина Алексеевна, помнишь портниху Захаровны, помнишь, твой папа угол снимал у "Пяти углов"? Вспомни, Верочка. Я этажом ниже жила. Захаровна умерла на несколько дней раньше. Знаешь, как это было?
Он не умер, мой папа. Нет. У всех исполняется желание перед смертью. Я точно знаю. Он не умер. Вот она война! Война - это антипапа!
Трудно в этой нарядной даме с некоторым оттенком вульгарности узнать неприметную портниху, к которой я спускалась вместе с Верой Захаровной, когда была у папы на Большой Московской, у "Пяти углов". Но это так говорилось - "у папы". На самом деле папа снимал угол в коммунальной квартире, там были тяжелые двустворчатые входные двери и длинные, как Гостиный Двор, мраморные, гулкие коридоры; за их стенами жили еще другие люди. Они приходили, уходили, менялись и всегда были чужими. Папа говорил, что Захаровна добрая, как тетя Лиза, только маленькая, курит, кашляет и пьет валерьянку, как рыжая кошка.
Говорилось, что папа "снимал угол", а ни в одном углу его не было. Папа всегда дома, а его всегда не видно. И как он научился быть таким удобным? О нем даже сама Захаровна шутила: "Твой папа снимает "пятый" угол, понимаешь? Поэтому их обоих и не видно". А папа отшучивался: "Зато Захаровна находится сразу во всех пяти углах, потому нас и не видно. Нет свободного".
Сначала папа снимал угол, а потом они стали жить вместе. Захаровна была такая же "сама по себе", как и папа. Два одногамных человека, сметенных вместе с их средой новыми потоками жизни, благодаря папиной сестре оказались рядом. Не для нормы - Богом норма установлена для всех сразу. По отдельности - каждому - свое. У них двух - для дополнения каждому недостающих звуков в их сольных гаммах. Для папиной гаммы - имя Захаровны - Вера.
Они жили в ее комнатах, меблированных коллекционной мебелью стиля ампир. Вера Захаровна, богатая наследница и в прошлом прима-балерина Мариинского театра, миниатюрная юркая женщина, вдобавок к возможностям обладала воспитанным домашними вкусом. Дом создавался на века, хотя и утратил былую свежесть. Но в отсутствии первоначального блеска была своя изюминка - не было искусственности: похожий на музей, не музей был - жилой дом.
Держать такую квартиру ухоженной хозяйка не умела. Да и микрогабариты ее физического существа не были для этого приспособлены. Когда-то тесное окружение Захаровны, готовое служить ей, в том числе и обслуживать ее, редело и постепенно исчезало в бездне меняющихся времен.
На самом
деле хозяйка с рыжими завитками на шее слыла безалаберной, непредсказуемой своими выходками и неуемной в них. Она старалась "затянуть" папину потерянность на свой балетно-артистический лад. Папа улыбался, но оставался всегда одинаковым.Однажды Захаровна устроила мне праздник запрещенной елки - вытащила сказку наружу. Непонятно: как и откуда - из-под полы? Какого размера была "пола"? Эта "рыжекудрая" Дюймовочка приволокла зеленое дерево в два раза выше ее самой. Она украсила елку диковинными дореволюционными игрушками ватными, фарфоровыми, бисерными, стеклянными. На елке скакали зайчики, прыгали белки, крутились на кольцах медведи, двигались кабриолеты, разодетые кучера правили повозками, разъезжали вельможи в каретах, летали дирижабли и аэропланы. Все блестело, сверкало и переливалось. Я растерялась: что главное, на что смотреть. В глазах рябило, пестрело, кувыркалось.
Тем временем съезжались гости. Захаровна наприглашала "весь свет" - в первую очередь мою маму, потом свою сваху - тетю Люсю - и всех остальных родных папы. Ну и старых, оставшихся друзей ее "звездного" прошлого.
И был настоящий бал - с масками, носами, париками, маскарадными костюмами и фокусами, на которые Захаровна была мастерицей оригинальной.
Всегда веселая тетя Люся подыгрывала ей во всем, проявляла полную готовность помогать, наряжала гостей в пропахшие нафталином колпаки и накидки, в пропахшей валерьянкой "спальне примадонны" и выпускала каждого в сопровождении очередной остроты. Позже, за столом, тетя вспоминала, как ярко, хоть и недолго, блистала на сцене ее подруга, а сама она была лишь кордебалетным антуражем "Маленькой Веры", и весело рассказывала, как познакомила Захаровну с папой. И как "сработал" в их замысле папин вечный пунктик - ИМЯ.
Юной в этой компании была одна - единственная, как хрустальная принцесса, висящая на елке, - моя мамочка, совершенно потерявшаяся между не ее мирами: таким, как этот вот, с домашними балами отживающих поколений, и другим - с бухгалтерскими службами во всяких пригородных хозяйствах "заготзерно" или "союзплодовощ".
По сравнению с присутствующими, она казалась особенно красивой в тот вечер. Восточная чалма на женской головке не угасила ее женственности, но еще более подчеркнула ее и без того лебединую шею, которая отчетливо выявляла гордость и неприступность. Она выиграла приз Королевы вечера, и это было немудрено.
Но ни королевский приз, ни восточная чалма не сняли моей тягостности, постоянной, непреходящей, когда я думала о маме или смотрела на нее. Я никогда не заговаривала с ней о ее состоянии, чтоб не обидеть ее, не дай Бог, но, по-моему, она это чувствовала, и была потому между нами неловкость, недоговоренность, словом, что-то не до конца раскрытое, объясненное, объяснимое. Я понимала, что ей не додано. Такая красивая, юная, умная моя мама сторонилась всяких новых проявлений жизни. И даже на этом вечере. Один из присутствующих гостей, известный иллюзионист, предложил маме "с места в карьер" работу с ним в концертах и немедленно, завтра же попробовать с нею номер дамы-невидимки. Я видела, что маме приятно предложение, но она наотрез отказалась.
Не была уверена в себе? Не решилась поменять жизнь на новую? Но почему? Что стояло за этой неприступностью, тайностью, за отклонением всего, что предлагала судьба?
А сколько встреч случалось не при мне? Очевидно, мимо мамы трудно было пройти - она бросалась в глаза людям своей внешностью, точеной фигурой, удивительной походкой. И говорила красиво, и пела, и играла на гитаре.
Она была прекрасной финансисткой - это наследие дедушки. Хотя в то время профессия ее сводилась к уровню побочной, не главной... Но именно эта профессия помогла ей выжить в лагерях.