Екатерина Дашкова
Шрифт:
Гольц зафиксировал странное «легкомыслие» вельмож, стремление не гасить, а раздувать слухи о смерти Петра III: «Удивительно, что очень многие лица теперешнего двора, вместо того, чтобы устранять всякое подозрение, напротив того, забавляются тем, что делают двусмысленные намеки на род смерти государя. Никогда в этой стране не говорили так свободно, как теперь». Среди тех, кто «забавлялся», была и Екатерина Романовна. Она передавала, вероятно, со слов Панина, что в день ареста император «ел с аппетитом и, как всегда, пил много своего любимого бургундского вина»{321}. Это была неправда, Петр III не мог есть, но действительно выпил один стакан, после чего его скрутила жестокая колика на нервной почве.
Екатерина II, без сомнения, не испытывала
18
Ошибочно считать, что Н.И. Панин с самого начала выступал за союз с Пруссией. В 1787 году в письме Г.А. Потемкину по поводу союза с Австрией императрица рассуждала: «Система с венским двором — есть Ваша работа. Сам Панин, когда он не был еще ослеплен прусским ласкательством, на иные связи смотрел как на крайний случай». Таким образом, очень недолгое время в 1762 году Никита Иванович склонялся в пользу Австрии.
Из донесений дипломатов видно, что Дашкова вместе с Паниным очутилась не на стороне императрицы. 23 июля Гольц сообщил домой тревожные новости: «Княгиня Дашкова часто ведет оживленные беседы с венским послом». Дашкову считали ближайшим доверенным лицом Екатерины, и, конечно, ее разговоры с графом Мерси не воспринимались как частная болтовня.
Сам Мерси д'Аржанто обнаруживал близость взглядов с представителями вельможной группировки: «Кажется еще сомнительным, не сделала ли новая императрица большой ошибки в том, что возложила корону на себя, а не провозгласила своего сына, великого князя, самодержцем, а себя регентшею империи во время его несовершеннолетия»{322}. Так говорили и Панин, и Дашкова.
Временной близостью позиций объяснялись и симпатия к княгине французских дипломатов, и отзыв Бекингемшира, иногда ставящий исследователей в тупик: «для Англии нет особой причины сожалеть об» удалении Дашковой, «поскольку она поддерживала в сильной степени интересы Франции»{323}. Несмотря на то что в течение всей жизни княгиня предпочитала Британию, был краткий момент в ее политической биографии, когда вместе с партией Панина она выступала на стороне Вены и Парижа.
«Поддерживала в сильной степени» — значит, доводила до государыни мнение своей группировки. И делала это с обычной для княгини настойчивостью. Чтобы не сказать назойливостью, к которой подталкивал племянницу Панин, сам предпочитавший действовать осторожно. Позднее она рассказывала Дидро: «Я часто оскорбляла своих друзей ревностью, с которой старалась помочь им, и некоторые предприятия не удались только потому, что я слишком горячо принималась за них. Холодные и мелкие душонки обижались моим энтузиазмом»{324}. То, что для Дашковой было энтузиазмом, императрица расценивала как вмешательство в государственные дела.
«Epris de Catherine»
Не легче складывались и личные контакты в узком дворцовом мирке. Помимо сильных врагов — Орловых, существовало множество мелкой придворной рыбешки, которая, сбиваясь в стаи, могла нападать даже на крупную дичь. Екатерина Романовна остро помнила нанесенные обиды. Недаром ее брат Семен, в 1813 году убеждая Марту Уилмот не публиковать мемуары княгини, писал, что в тексте «сквозит питающееся ни для кого не интересными дворскими сплетнями чувство ненависти к людям, сошедшим в могилу за четверть
века до смерти автора. Что подумать о такой вовсе не христианской ненависти, которой не может примирить и самая смерть?»{325}.Княгиня считала иначе. За 40 лет она не смогла примириться с перенесенной болью. Один брат обвинял ее в отсутствии благодарности. Другой — в неумении прощать. Оба чувства вытеснялись из души нашей героини жалостью к себе. Если летом 1762 года Дашкова еще претендовала на роль «главной фаворитки», то в момент написания воспоминаний она уже давно и уютно сжилась с ролью жертвы. «Некоторые изображали меня упорно преданной своим мнениям и необыкновенно тщеславной, — писала княгиня Кэтрин Гамильтон. — Самолюбие считали господствующей моей страстью».
И далее развенчивала оба мнения: «Я никогда не подозревала в себе способность нравиться. Это недоверие к себе… выражалось на лице; поэтому в моих манерах проглядывала какая-то неловкость, очень охотно перетолкованная в заносчивость или раздражительность. Застенчивость моя была так велика, что я обыкновенно в кругу большого общества сообщала именно то впечатление, которого боялась, — ложное понятие о том, что говорила и делала».
Иными словами, княгиня держалась с показной гордостью, чтобы скрыть природную робость. Последнюю не замечали, на первую ополчались. «Меня также представляли жестокой, беспокойной и алчной, — продолжала она. — Канва для этих портретов… была представлена публике вслед за восшествием императрицы на престол… Мне было тогда восемнадцать лет от роду… я действовала под влиянием двух опрометчивых обстоятельств: во-первых, я лишена была всякой опытности; во-вторых, я судила о других по своим собственным чувствам, думая о всем человечестве лучше, чем оно есть на самом деле… Вспомните также о лицах, окружавших императрицу; это были мои враги с первого дня правления ее, и враги всесильные»{326}.
Сделав круг, княгиня вновь вернулась к мысли о врагах. Нельзя не отметить, что ее представление о прошлом отличалось цикличностью: любовь к Екатерине II — противники, отнявшие обожаемого идола, — несправедливые гонения и ложная клевета.
Однако материал для подобных представлений имелся в избытке. Придворная среда живет сплетнями. Екатерина Романовна с ее беспокойным, взрывным характером, демонстративной независимостью и презрением к условностям стала удобной мишенью для злословия. Насколько реальные претензии Дашковой преувеличивались, можно судить по слуху, записанному в конце века Ш. Массоном: «Всем известно, что она усиленно просила Екатерину назначить ее гвардейским полковником и, несомненно, была бы в гвардии больше на месте, чем большинство теперешних полковников. Но Екатерина не могла доверить ей такую должность — слишком мало полагалась она на эту женщину, хваставшуюся тем, что возвела ее на престол»{327}. В основе сплетни лежала попытка княгини в дни переворота распоряжаться солдатами. Впрочем, безуспешная. Отчего было не приписать даме посягательство на чин фельдмаршала?
При жене, которая «не только усвоила мужские вкусы, но и обратилась совсем в мужчину», супруг, естественно, смотрел на сторону. Говорили, будто князь Дашков ухаживал за Екатериной II. А его законная половина стала любовницей Никиты Панина. Обычная светская грязь. Семен Воронцов ошибался, назвав «дворские сплетни» «ни для кого не интересными». И тогда, и через два с половиной века они вызывают больше любопытства, чем участие княгини в создании буквы «Ё» для русского алфавита{328}.
В 1831 году А.С. Пушкин побывал в Москве на балу у дочери Дашковой — Анастасии Михайловны Щербининой и с ее слов записал старую сплетню: «Разумовский, Никита Панин, заговорщики. Мсье Дашков, посол в Константинополе, возлюбленный Екатерины, Петр III ревнует Елизавету Воронцову. (Мадам Щербинина)»{329}. Запись сделана частью по-русски, частью по-французски. Забавно, что некоторые биографы Дашковой не решаются перевести оборот: «Epris de Catherine» — и ставят в нужном месте отточия{330}.