Екатеринбург Восемнадцатый (сборник)
Шрифт:
– Чтобы застрелиться? – хмыкнул я.
– Там увидишь. А браунинг не помешает! – в каком-то снисхождении или, вернее, превосходстве надо мной сказал Миша и вдруг сменил разговор. – А хороша твоя жиличка. Займусь я ею! – и уснул.
– Займись! – с ревностью сказал я, а мне уже плыла Элспет, и мифический пароход из Индии готовил пары на Англию.
Мечтать, однако, долго не пришлось. Взвинченный коньяком организм потребовал действий. Мне плеснулась моя Персия. Я почувствовал, что мне не хватает ее тягот. Они выходили против всего нынешнего счастьем. Разделить этого счастья мне было не с кем. Здесь его разделить мог бы, наверно, только Саша. Я пошел к Ивану Филипповичу. Он на коленях молился.
– Иван Филиппович! – позвал я. Он замер. – Иван Филиппович! – еще позвал я.
Он,
– А эта, жиличка-то, Анна-то, она как тебе будет, зазноба сердечная или просто так? – спросил он.
– Просто жалко ее! – сказал я.
– Жалко, так век она у нас жить будет или только полвека? – в недовольстве спросил он.
– Ну, поживет. А потом куда-нибудь устроим ее в службу. Миша вон поможет устроить! – сказал я.
– Ты, Борис Алексеевич, вот что! – посуровел он. – Ты это. Это их совето – власть разве что до весны, до тепла. Не дольше. Так ты уж не избалуйся. Придет старая власть, и найдешь себе благородную, из семейства.
– Да будет тебе, Иван Филиппович! – в чувстве сказал я и от чувства вдруг, не зная как, выпалил: – Иван Филиппович! – выпалил я. – А я ведь на войне Сашу встретил!
Я намеренно сказал не «на фронте», как то вошло в обиход, а сказал «на войне», тем как бы приближая себя к Ивану Филипповичу и сглаживая свою вину за то, что не сказал о Саше раньше.
– Так не отпускал бы от себя! Чином-то ты, поди, повыше, был! Взял бы его к себе! – вопреки моему ожиданию спокойно сказал Иван Филиппович.
– Его… – сказал я и замолчал.
Иван Филиппович, как в ожидании удара, замер.
– Он… – сказал я.
И пока Иван Филиппович сказал свое какое-то утробное, какое-то звериное «Ну!», я увидел, сколько мы все любили Сашу. Иван Филиппович, вдруг сжавшись, будто уже получил удар, весь вдруг очертился, будто вырезался из тьмы каморки. Я увидел, сколько он стар, сколько ему в его старости не надо моих слов.
– Ну! – прорычал он.
– Убили в голову. Он пошел спасать своих охотников. В перестрелке его убили! В голову! – сказал я не слово «погиб» и не слово «разведчики», как то уже прижилось, а говоря не военное слово «убили» и старое слово «охотники».
Через долгое молчание, в которое я успел много раз покаяться в том, что сказал, он спросил, когда. Он спросил одним словом. Я сказал. Он в себе что-то сосчитал, сел на постель, вдруг потрогал себя, начиная с колен, обмахнулся крестом.
– Не говори больше никому! – сказал он.
– Не скажу! – как в детстве, тотчас согласился я.
– Сколько у тебя орденов? – спросил он.
Я сказал. Я сказал, что у меня орден Святого Георгия и еще три ордена.
– У Саши тоже Святой Егорий! – сказал он.
У Саши не было такого ордена. Но я с радостью сказал, что видел у него такой орден.
– А ведь убьют тебя, Бориска! – сказал он.
Я отчего-то тотчас единой картинкой представил пароход из Индии в Англию.
– Убьют! – сам себе сказал Иван Филиппович и сам себе сказал: – А я бы вам и не служил, если бы вы не были… – он поискал слова. – Если бы вы не были у меня этаки!
На его слова я хотел пренебрежительно хмыкнуть, но только подумал, что раньше не убили, то с чего же убьют сейчас.
– Никому, Бориска, ни Маше, ни Иван Михайловичу, никому! – сказал Иван Филиппович.
8
Все эти дни Екатеринбург бурлил различного рода съездами различных солдатских, рабочих, следом крестьянских, следом же еще каких-то экзотических навроде кооператорских, ученических, провизорских, квартальных и прочая, и прочая, и прочая депутатов, на мое мнение, ни черта не понимающих, о чем депутатствуют, о чем бурлят – лишь бы депутатствовать, лишь бы бурлить. В бурлении приняли декрет – теперь в ход пошли не законы, а декреты – приняли декрет об отделении церкви от государства и школы, будто были и государство, и школа. В бурлении походя упразднили городское самоуправление, то есть городскую и земскую управы, объединили Вятскую, Пермскую губернии и часть области Оренбургского казачьего войска в Уральскую область с переносом столицы в Екатеринбург. Не замедлили учредить свои трибуналы
и чрезвычайные комиссии по борьбе с контрреволюцией, учредили свои так называемые народные суды с обязательным верховенством там революционных комиссаров, а отнюдь не судей. Кто-то ушлый и тороватый успел подсунуть в это бурление давнюю программу правописания без «ять, еры, ижицы», объявив ее революционно новой. Было объявлено о введении с первого февраля европейского летоисчисления, то есть первое февраля объявили тринадцатым. Уфимская губерния названа башкирской автономией с запрещением отпускать продовольствие за пределы автономии. Военнопленные получили право беспрепятственного хождения по городу и участия в собраниях. Одновременно было объявлено об отсутствии в городе муки и выдаче по карточкам галош. В доме Телегина на углу улиц Успенской и Симоновской открыли яичную торговлю, но повсеместно закрыли торговлю керосином. На станции Баженово – это, наверно, сотник Томлин! – разграбили двенадцать вагонов с зерном, шедших в Екатеринбург. Каменский завод прогнал управу и растащил из цейхгауза, по словам Ивана Филипповича, на удивление знающего все городские новости, две тысячи пудов сахара. Грабеж остановила только команда солдат из Екатеринбурга. Подобная же ситуация была в Нижнем Тагиле. И тоже были посланы туда солдаты с матросами. Их, матросов, в Екатеринбурге, верно, так в ожидании схода льда на пруду, скопилось немалое количество.А само положение Екатеринбурга было таково. Во всем его уезде оказывались только восемь волостей, в которых случился урожай. Из них взято хлеба только едва триста тысяч пудов, отчего возникла надобность ввезти в уезд более трех миллионов. Но Уфа показывала кукиш. Из Сибири по расстройству железной дороги, которая двигала поезда со скоростью не более двухсот верст в сутки, и по ушкуйничкам, вроде баженовских, поступало едва пара вагонов. Шадринский, Камышловский и Ирбитский уезды уперлись, что по твердым советовским ценам хлеба продавать не будут. Привезли клюквы и брусники по двадцать два рубля и варенья паточного по восемьдесят рублей за пуд – ну, хоть этим обеспечили сладкую жизнь.
Все это бурление представляло мне мало интереса. Оно было уже как бы узаконенным, по-нынешнему, удекреченным, творилось по всей России и становилось нормой жизни. А вот разделение казачьего войска задело и меня.
– Миша, а они подумали о том, как отрезанные от войска казаки жить будут? – спросил я.
– А потому и отрезали, чтобы разделить и властвовать. Учил тебя твой Лешник, учил, а ты, кроме как ветры пускать против ветра, ничему не научился. Древнеримский принцип: разделяй и властвуй! – хмыкнул Миша.
Я пропустил его ёрничество по поводу уже рассказанного случая на уроке латыни.
– Ну, разделяй. А как они жить будут? Их войсковое начальство на службу призовет, а они поедут спрашиваться в Екатеринбург. Так, что ли? – спросил я.
– Боря, забудь ты все свое старое! Нет больше старого! Нет тебе казаков! Не читал, что ли, декрет об уничтожении сословий? Все сословия – к одной хорошей матери под юбку, в том числе и твое столбовое, в том числе и их казачье! О том, что ты не офицер, а некое создание в виде военнослужащего, усвой как можно скорей для твоей же пользы! Не офицер ты, а кто-то вроде вот этой! – Миша вывернул свой характерный кукиш.
– Уже усвоил! – рассердился я.
– Вот и твои казаки, и все мы есмь этот же кукиш! До поры до времени прими это как данное! – в удовлетворении от образности сказал Миша.
– Уже принял! – снова сердито сказал я.
А в парке вдруг был объявлен приказ совета о неприсутственном дне в среду тридцать первого января. В этот день в Екатеринбург прибывал поезд с погибшими под Оренбургом. Их было решено торжественно похоронить на Кафедральной площади.
– Неприсутственный – это там для всякой шушеры типа торговли! Торговать запрещено! Ходить в школы и всякие там учреждения ходить в этот день будет запрещено! А нам служить советской власти никто не запретит! – сказал после приказа председатель комитета Чернавских. – Нам в этот день общее построение в одиннадцать часов дня на Арсеньевском проспекте в составе гарнизона. Командовать построением личного состава парка будет военнослужащий Раздорский!