Екатеринбург, восемнадцатый
Шрифт:
Но все было не так невинно. Вдруг выявилась в лагере довольно внушительная группа различного толка политических воззрений и принадлежности к различным партиям, часть из которой была готова не только понести революцию к себе домой, но и защищать революцию в России. Какого черта не приперлись они на курсы, я не стал разбираться. Но на факт игнорирования курсов власть отреагировала присылкой комиссии, которая предписываемых лозунгов о конце братоубийственной войны и пожелания здравия интернационалу не обнаружила. Прибыл в лагерь сам Яша, то есть Янкель-Яков Юровский. Прибыл он в роскошном авто с открытым верхом, возможно, открытым нарочно, чтобы обыватель по дороге видел, кто едет.
Я знал его со слов Буркова, знал, что он болел, и очень сильно, чахоткой и ревматизмом, что в пятом году организовывал беспорядки в Томске, стрелял в публику. В Екатеринбурге он владел фотографией на
Он приехал в тот момент, когда я разбирался с изобличенным в поборах с пленных писарем. Охрана, уже построенная мной в соответствии с уставом караульной службы, кляла меня последними словами, грозила мне изощренными карами, но службу держала. Из-за роскошного авто она приняла Яшу за представителя Красного Креста или за кого-то из дипломатических миссий, проще говоря, за буржуя и в полном соответствии с пролетарской неприязнью ворот раскрывать не подумала. Яше выйти из авто и пройти через караульное помещение показалось ниже всякого достоинства — не для того он-де строил революцию, наживал хворости и даже продавал свою фотографию. Да и просто показать документы тоже было выше его правил. Он схватился за оружие. Не знаю уж, какие пролетарии были передо мной на Мельковском мосту в день моего приезда в Екатеринбург, что я, безоружный, разоружил двух вооруженных, но в охране лагеря были пролетарии, так сказать, иного калибра.
— А вяжи его, буржуя такого-то! А тащи его к нашему сатрапу! — скомандовал начальник охраны, под сатрапом имея в виду меня.
— Я Юровский! — запоздало закричал Яша.
— А мы верхисетские! — дала ему тычка охрана.
Так он предстал передо мной не совсем в надлежащем виде и с порога закричал, что он весь лагерь, эту воровскую малину и рассадник бандитизма в городе, сотрет с лица земли, а меня как ответственное за творящиеся безобразия лицо расстреляет лично и почему-то за курятником — странная воля для еврея, не имеющего никаких отношений с сельским хозяйством.
Я, конечно, узнал его — каким-то чутьем догадался, что это именно Яша. Но быть расстрелянным не перед строем войск мне показалось обидным. И надо знать, что крик и угрозы действуют на меня не совсем в той степени, в какой предполагается. Меня давние мои рубцы потянули влево. Я, чтобы выровняться, наклонился вправо. Легкие мои на миг пресеклись. И вместо желаемого для успокоения Яши хорошего леща я успел сказать только слово «арестовать».
Сделано это было с восхитительной пролетарской расторопностью.
Дальнейшие события были бы вполне прочитываемы, кабы Анна Ивановна не сообразила побежать к Буркову. Бурков прибыл в лагерь вместе с председателем совета Белобородовым, комиссаром Шаей Голощекиным, еще несколькими представителями власти и, по сути, закоперщиками Яши. Общими усилиями решили делу не давать ход. Но Бурков сказал, что Яша явно уже вынес мне приговор. Меня уговорили сказаться больным и на некоторое время на службу не выходить. По моему положению прапорщика я не мог показать моих документов о ранениях, контузии и обмороженных легких. Но обошлось без них. Меня обследовали врачи лагерного лазарета Герценберг и Бендерский, признали необходимым лечение и отдых, причем лечение не где-нибудь, а на водах или, как они выразились, «хорошо бы на Капри в Италии, где пребывал некто литератор Пешков, пишущий под псевдонимом Горький. Но, — посожалели они, — вы не деятель культуры, а всего лишь офицер старой армии». Сказали они это искренне и отпустили мне на лечение три месяца. Я вдруг потерялся и сказал, что в пятнадцатом году меня в Горийском госпитале уже рекомендовали на лечение в Крым.
— Позвольте, но!.. — насторожились мои врачи, однако тотчас себя осекли своей задачей лечить, а не искать несоответствий в биографиях пациентов.
Заключение мне давал главный врач гарнизонного госпиталя Белоградский. Он не преминул вспомнить, что в бытность товарища Юровского госпитальным фельдшером был к нему весьма лоялен.
— Да, да! Замечательный человек! — сказал я, открывая в себе возможности актера.
— Но вы поступили с ним таким необычным образом! — пожурил меня врач Белоградский.
— Служба обязывала! — отказался я от дальнейшего разговора.
И как было сладко натолкнуться на мысль о водах на Кавказе, о генерале Эльмурзе Мистулове, к которому у меня были рекомендации от нашего Эрнста Фердинандовича
Раддаца, в пору моего отбытия со службы замещающего командира корпуса генерала Баратова. Как сладко было представить себя в кругу моих друзей и соратников!..16
Не знаю, каким образом именно, но лагерь вызвал во мне жгучие размышления о государе императоре и его отречении. Может быть, причиной тому стала логика того свойства, что о плененном враге мы заботились, напрягая все силы, а государь император не нашел труда пересилить себя и железной рукой, как это сейчас делали революционеры, навести необходимый в стране порядок. Ведь была война, и действовали законы военного времени. Кажется, я говорил, но скажу снова, что подобного глумления над отечеством, какому подверглась Россия, ни одна из воюющих стран не потерпела бы. Что в Британии, что в Германии, Франции, Италии, Турции — да везде любой из посягателей на государственную власть болтался бы на виселице, а так называемые бастующие рабочие, не пожелавшие работать на свободе, работали бы под штыками карательных частей. И не сказывалась ничуть какая-то брехня о его невиновности и о всеобщей вине некоего документа под названием «Положение о верховном главнокомандующем», написанного так, что он дал возможность Ставке подмять под себя государя. «За что?» — жгуче спрашивал я с Господа нашего и помимо своей воли вопрос относил все больше не к Господу, а к самому государю.
Прибавился к этому и отъезд в Тобольск Паши Хохрякова. Отъезд был секретным. И вот все же святая русская простота даже у революционеров взяла верх! Вместо того чтобы промолчать или, в крайнем случае, сказать о переводе Паши в Пермь, Сольвычегодск, на Дутовский фронт, власть, то ли скрывая его отъезд, то ли потакая самолюбию нового парвеню, то есть выскочки, сделала объявление о приказе областного военного начальника, гласящем, что начальником окружного штаба резерва Красной Армии вместо товарища Хохрякова назначается товарищ Украинцев. Так сказать, просим любить и жаловать. Кстати, чуть ранее власть не преминула оповестить, что расходы государя Тобольский совет ограничил ста пятьюдесятью рублями на человека в неделю. «Эге! — явно сказал не один дотошный ум. — А не поехал ли Паша туда разобраться, почему служивый и увечный, отдавший здоровье на полях сражений бригадный инструктор траншейных орудий и гранат прапорщик военного времени Норин довольствовался двумястами рубликами в месяц, а оставивший его на произвол судьбы, числившийся государем и добровольно перешедший в обывательское состояние гражданин Романов вкушает яств со ста пятидесяти рубликов в неделю?!»
Вообще, слухов по поводу судьбы государя было превеликое множество — и открыто злобных, и злорадствующих, и глумливых, и сочувствующих. Каким-то невероятным образом слухи о государе связывались во многом с тем, что делалось у нас в городе. Например, власть отменила празднование масленицы, найдя предлог в трудности, как она сказала, переживаемого момента, требующего от всех напряженной работы для спасения революции. Однако она не отменила для той же благой цели спасения революции пошлые пиески «Если женщина захочет, поставит на своем», «Графиня Эльвира» и тому подобные, не отменила некий «Гранд-маскарад» в зале музыкального общества, не отменила цирк бухарца Кадырги и так далее. И кто же поверил в эту «напряженную работу»! Напряженной была жизнь любого жителя города да и всей страны вообще — и напряженной она была как раз в связи с революцией, о спасении которой думали, наверно, только Паша с Яшей да еще Ленин с Троцким. Уж на что был революционен матрос Дыбенко, ставший морским министром, а и того власть вынуждена была предать суду как раз за отсутствие напряженной работы, за развал фронта, за гульбу со своей братвой. А отмену масленицы в городе враз связали с государем и стали говорить: «Масленицу отменили — так, значит, чего-то против царя задумали!»
А вот еще один пример слухов. Местное воздухоплавательное общество решило устроить полеты аэроплана и одновременно дать просветительскую лекцию о принципах, по которым аэроплан летает. Тотчас нашлись умы сказать, что аэроплан готовят для полета на Тобольск. Полетит, дескать, да и на царя бомбу сбросит! Ему, однако, возразили, дескать, дело-то тоньше. Кто читает лекцию? А читает ее некто инженер по фамилии Ольшванг, который сроду не инженер, а агент, и чего ради в город прибыл бы шведский Красный Крест да на Цыганской площади стал лазарет разводить? А того и стали, что аэропланом вывезут царя да в лазарете спрячут, а потом поминай как его звали! «У цыган-то, брат, шалишь, что попало, то и пропало, не вынешь обратно!»