Чтение онлайн

ЖАНРЫ

Экскурсия в прошлое
Шрифт:
Почему? К нам приходит потом Чувство совести, долга и чести?! Мы прикрылись надёжным щитом Славословий, обмана и лести. Чтобы это узнать и понять Сколько жизней пришлось потерять?.. Сколько судеб осталось за той, Неизвестности страшной чертой?.. И, как эхо ушедшей грозы, Запоздалых признаний раскат. Гром оваций, и горечь слезы Никогда не восполнят утрат. И посмертная слава, как крест, Над могилой любви и надежд!.. И лавровый венок над крестом Будет горьким терновым венцом. Признаём мы богатство и власть, И высоких чинов правоту! Но не тех, кто живёт среди нас! Кто талантлив и верит в мечту! Говорим, что ему не везло!.. Чья-то чёрная зависть и зло!.. Оборвали высокий полёт… После смерти всегда повезёт!..

Увы, не всегда

и не всем!.. Тот, кто упокоился здесь, под этим крестом, ничем особым не отличился. Он не был президентом страны, он даже маленьким начальником никогда не был. Ни писателем, ни музыкантом, ни генералом и даже разведчиком!.. Никем и никогда не был. И всё же мне хочется заглянуть в прошлое, в его прошлое и рассказать о нём тем, кто захочет услышать.

Родился он в ноябре 1934 года, как раз под Михаила, в селе Александровка Березинского уезда. Да, тогда это была Румыния. Мать его умерла рано. Ему и было-то всего два года и восемь месяцев. Однако он и перед смертью утверждал, что помнит, в чём хоронили маму!.. Причина смерти молодой женщины остаётся тайной и поныне. Лишь родная сестра Химки Анна, шёпотом говорила, что Федосей забил.

Маленького Федю (так его стали называть, чтобы не путать со взрослыми) взяли к себе дедушка Федосей с бабушкой. Дед в то время имел свою мельницу и в бедняках не числился, хоть и богачом так же не был. Свой дом, подворье!.. Небольшое хозяйство. Да только так продолжаться долго не могло. Приближалась война. Но не это было страшным. А то, что чёрная зависть отца Филиппа Федосея младшего к собственному отцу Федосею старшему была сильнее разума. Встретил он в то время одну цыганку, да привязался крепко. У той же ни кола, ни двора, ни гроша за душой. Дед же после смерти невестки отобрал хату у Федосея. Говорил: «Внуку будет, а то этот гад всё на свете пропьёт!». Вот и решил тогда отец Феденьки устроить передел имущества на свой лад. Взял он ружьё охотничье, прокрался в дом тёмной ночью, да и перестрелял спящих отца с матерью. Сына же собственного не нашёл. Спрятался пацан, успел-таки сбежать!.. А он и не убегал. От страха, от грома выстрелов, забился в угол под кроватью убиенных да там и просидел до самого рассвета, пока соседи утром не пришли с приставом и не вытащили его оттуда всего в крови деда с бабой. Свидетелей убийства не оказалось, за одним исключением, родной сын шести неполных лет видел всё собственными глазами. И снарядили телегу в Стурзены, повезли мальчишку на дознание. Да просчитались. Ехать было мимо леса, а из него родимый батя давай палить из винтовки по сынишке. Первая пуля лоб мальчонке перекроила, от чего шрам на всю жизнь остался. Вторая убила кучера. Больше выстрелить он не успел. Пристав оказался проворнее. Вот так и попался с поличным Федосей, 25 лет получил. А тут как раз и советы подоспели, амнистию учинили, и осуждённый за убийство оказался на свободе. Вернулся он в село, начальником стал, вроде председателя колхоза, но попьяне дал по роже какому-то комиссару и загремел уже в советскую тюрягу. Оттуда в штрафбат. Однако, дальнейшая его судьба мне не известна, почти. Да и не о нём речь.

А Федя, после больницы и суда, оказался на улице, никому не нужный, беспризорный. Дедов много было, аж шесть человек осталось, да только кому лишний рот кормить хотелось?.. Взяла его к себе родная сестра матери. У самой было девять душ детей. Вот тут-то и подоспела война. Вернулись румыны, и всё покатилось по-прежнему, с одной лишь разницей, ходили они теперь по селу вооружённые до зубов. А тётке Ганне тяжело стало кормить такую ораву. Забрали советы мужа её Серёженьку в красную армию и не спросили на кого девять душ детей да двух приёмышей оставили.

Но дети остаются детьми вне зависимости от игрищ взрослых. Так было всегда, и так будет вечно. Первые затяжки, первый глоток вина!.. Всё в нашей жизни бывает когда-нибудь в первый раз. Стремление, поскорее стать взрослым, было есть и всегда будет, его не отнять. А как быть большим? Сигарет в то время не так просто было достать. Тем более в военное время. У румын просить? У них выпросишь!.. Пулю в лоб!.. Вот и пошли в ход самокрутки из кукурузных листьев. Кто не пробовал, лучше не стоит!.. И вздумалось одному подростку заиметь пистолет. А как сие сделать, чтобы не поймали? А если и поймали, так не его? Многие на подобном ловились. Вот и Федька попался. Согласился за пять выстрелов из винтовки парабеллум у штабного офицера стянуть. Любил тот поспать днём под яблоней у деда Курея, где и квартировал. Собака у старого злодея была жутко злая, кавказец. Никого не подпускала близко, сам дед побаивался пса. Федька тоже боялся, но курить и стрелять хотелось больше. Вот и стал он подкармливать собаку потихоньку из своих скудных обедов. Однажды, румын, как всегда, снял портупею и, повесив её на ветку яблони точнёхонько над своей головой, завалился дрыхнуть на кровати специально для этого здесь поставленной. А гадкий пацан тут как тут, в дырочку меж досок подглядывал. Через забор шасть, псине мосол овечий, чтоб не лаяла, кобуру открыл, пистоль вытащил и дёру. Пока «доблестный охранник» грыз брошенную кость, успел удрать. А дальше страшно началось!.. Вышла детвора сельская далеко за околицу, за поля кукурузные, за лесополосу заброшенную, к лесу старому, костерок разожгли, винтовку прикладом в землю упёрли, и давай пулять в небо. А поскольку Федька спор выиграл, ему первому и досталось. И надо было в это время лететь какому-то фашистскому болвану так низко!.. Попал он в этот самый самолёт. Тот и рухнул где-то около Салкуц. Разбудили румынского офицера обворованного. И в селе аресты начались. Федька мал был, не понимал, что происходит, но чутьём своим детским ощущал опасность, а потому пошёл пешком в соседнее село, что в двадцати пяти верстах от Александровки в балке спряталось. Жила там сестра отцова. Пришёл он к ночи, да и рассказал, что да как. И выгнала его тётка, на ночь глядя, за детей своих опасаясь. Пошёл он тогда к другой отцовой сестре в Петропавлоку, что в двенадцати верстах в стороне от всех дорог находилось. Пришёл глубокой ночью, да напрасно пришёл. Его даже слушать не стали, собаками отвадили. Пришлось возвращаться. Да только ночью не днём. Заблудился пацан и у другого села в девяти верстах левее вышел к тракту. Подобрал его утром еврей ростовщик. Привёз к себе в дом. Так оказался Федька в Манже (при советах в Меняйловку переименовали). По ночам ходил к тётке Ганне проведать, благо близко было. Потом еврея того румыны забрали. Пришлось возвращаться, а тут и красные вернулись. А за ними голод сорок шестого!.. Тётке Ганне тяжело стало совсем. Её дети стали умирать один за другим. Тогда она отдала Федьку вместе с братишкой младшим Ванечкой в детдом. Стал Федька нянькой, за братцем присматривать. Только поздно уж было. Оголодал мальчонка, да и помер прямо в сиротском приюте.

«Помню, — рассказывала Тётка Ганна. — Прихожу к нему, а он за колючей проволокой, как волчонок бегает, просится „Возьмите меня, тётя Гана, возьмите отсель! Ванюшка, вишь, помер, и я помру здесь, возьмите, а?! Тётенька?..“. А кудысь я его возьму? У самой семеро уже на погосте лежат!.. Ухожу, плачу, душа болит, клянусь, что больше не приду, ан всё одно тянуло».

Видать чуяла тётка, что сидеть Федьке за колючкой ещё много лет. В конце сорок шестого в детдоме произошло ЧП, групповое изнасилование. Как в эту компанию втиснули двенадцатилетнего Федьку до сих пор не пойму!.. Но получил он свои «три строгого режима» и отправился по этапу в колонию для несовершеннолетних преступников, в края, где мотал свой новый срок, папаша Федосей! Но видать не судьба была встретиться. Трудно было с вагонами, паровозами и так далее, а потому решили самых малолетних оставить в одесской колонии.

Выпустили Федьку по окончании срока, как положено. Отсидел от звонка до звонка, на всю катушку!.. И вернулся он домой, в село. Хотел на работу устроиться, да не тут-то было. Взъелся на него председатель колхоза, уголовников ему

только и не хватало. Портил ему Фёдор статистику. Стал он издеваться, как только мог. Всем трактористам спецовки, а Федьке шиш. Всем к празднику седьмого ноября по паре новых сапог, а уголовничку шиш с маком. Всем зарплату с трудоднями, а этому вбивцу хрен. Обозлился Парнишка, да и накалякал письмо товарищу Сталину. Писать он толком не умел, как и читать, впрочем!.. А на следующий день с утрица пораньше явился в общежитие местный милиционер с пистолетом на боку, с дядькой Матвеем местным почтальоном, по Федькину душу. Всё село из-за занавесок следило, как сироту в сельсовет вели!.. А там их ожидал злой и трезвый председатель колхоза с двумя новенькими спецовками и двумя парами новых кирзовых сапог. Федька от счастья на седьмом небе был, ещё бы! Только вчера написал товарищу Сталину, а сегодня уже всё вернули, и зарплату за последние три месяца. Тётя Ганна обрадовалась, что деньги наконец-то в доме появились. Но на племянника всё равно поругалась, чтоб больше так не делал, не то в следующий раз заберут и не вернёшься.

«У меня ведь кроме тебя да Нинки никого не осталось!» — причитала она весь вечер. А Федька был горд своей проделкой. Да только рано радовался.

Объявили в это время набор на специальные курсы шахтёров. Нужны были добровольцы, вот председатель и сбагрил Федьку в далёкую Горловку. Проучился там Фёдор ровно два года, к концу третьего официально закончилась, а по сути дела только началась корейская война, на которой так же нужны были добровольцы. А кого отправить? Ну, конечно же, самых не благонадёжных. И вот, наш герой уже мчится в закрытом телятнике через весь советский союз, мимо Байкала, через Хабаровский край в приморский, прямо во Владивосток. Ехали больше месяца, а на вопрос: «Что делали всё это время в закрытых телятниках?», отвечал, что не помню. Правда, перед смертью признался: «Да пьян я был, и все мы были пьяны. Знали, куда нас везут, на убой. Вот и пили до потери сознания».

Приехали на место совершенно голые, потому что по дороге одежду на самогон меняли. Помыли их с дороги, приодели, накормили и на плацу выстроили, а затем делить принялись, да странно как-то. Первую шеренгу влево поставили — командирами экипажей назначили, вторую вправо — механиками-водителями, Третью на два шага вперёд — наводчиками башенных орудий, последняя — стрелок-радист. Месяц на учение и!.. Не сказал он мне, как их туда доставили. Даже перед смертью не сказал, лишь усмехнулся: «Я давал подписку о неразглашении военной тайны. И вообще не имел право говорить, где был даже самым близким родственникам».

И началась для Федьки, как впрочем, и для всех тех, кто попал в эту мясорубку лишь потому, что сидел или сирота (не было там добровольцев) вторая, но уже совсем взрослая и настоящая война.

При встречах я всегда приставал с расспросами о войне, но он не любил говорить об этом. Лишь много лет спустя понял почему. А тогда пытался подпоить и вытянуть хоть чего-нибудь, да не тут-то было. Однажды он заговорил, будучи при этом совершенно трезв.

«Чего ты пристаёшь? Ты видел когда-нибудь, как горят живые люди?» — От такого вопроса я опешил. Ну, откуда же мне видеть такое?! «А я видел. — Продолжал он. — Жуткое это зрелище, я тебе скажу. Прям на тебя горящий факел несётся и воет так, что кровь леденеет, сквозь грохот боя, рёв танкового двигателя слышно. Нас тогда бросили одну высотку взять, Сказали, что там кроме пехоты ничего нет. Мы и сунулись. Я тогда был командиром взвода, под моей командой пять машин было. Пользоваться радио нам категорически запрещали. Ещё бы, не дай Бог, американцы услыхали бы русскую речь?! Поэтому перед боем, на всякий случай, собрал своих, договорились о методах общения, затем разделил взвод, две машины пустил вдоль лощины, две с другого боку направил, а сам за соседним холмиком ожидал, чтобы ежели чего, так обойти высотку с тыла и не дать этим воякам разбежаться. И только мои ребята сунулись по краю овражка, как оттуда два американца выползли и буквально в упор сбоку моих и подстрелили, как куропаток. Я ору наводчику, а он уже давно прицелился. Сбили мы этих двух, они и очухаться не успели, а тут мой механик Лель как даст по газам!.. Я ору: „стой, гад, куда прёшь?! Без приказа!“ Глядь назад, а там, где мы только что стояли „цветок распускается“. Только поблагодарить не успел. Начали нас со всех сторон бомбить. Самолёты налетели!.. Короче, уходить надо было, а как?! Вдруг ребята в тех двух машинах живые?! Растерялся я, давай к ним поближе подбираться. Прикрываю огнём, маневрирую. А их машины горят. Ещё бы, полный боекомплект у них там был, не на учебные же занятия ехали. А тут эти америкашки обнаглели. Замешкался наш радист, толи лента у него наперекосяк пошла, толи он увидел этих идиотов, но не стрелял он долго. И полезли те с холма с гранатами к нам, пешком. А тут гляжу, справа ещё одну машину мою угробили. Полыхает. Последняя в стороне вокруг вертится, видно гусеницу снесло. Ну, думаю, каюк, уйти отсюда вряд ли удастся. Помощи просить нельзя. Что делать? Вот тут-то наш полковник и выручил. Вдруг в наушниках слышу русскую матерщину, да такую отборную! Аж не поверил!.. А он ко мне открытым текстом, мол, держись Федька, я полк поднял. Разведка, сука, напутала. Я ему, а как держаться, пулемёт заклинило!.. Вот тогда-то он и приказал расчехлить орудие „1“. Это был огнемёт и стоял он у механика-водителя. Он, как и я, как впрочем, и весь экипаж, слышали все наши разговоры, все команды. Была включена внутренняя система связи. Вот Лель и нажал на гашетку без дополнительных приказов и прочей волокиты. Да и без зазрения совести. Там ведь наши ребята горели. Впереди полыхнуло, да так, что ослепли мы все на мгновение. Представь себе огненную струю, расширяющуюся на конце. Земля сухая была, с травой, вспыхнуло всё как есть. А тут последняя машина давай пулять, как и мы, огнём плеваться! Сами вокруг оси крутятся и всё вокруг полыхает. Как они сами не сгорели?! Не поджарились в этой сковородке?! Надо было удирать, чтобы самим не сгореть. А эти огненные факелы бежали прямо на нас, валились, катились, как перекати-поле, прямо под гусеницы. Мы же не гоночная машина, чтобы успевать маневрировать. Но американские танки, увидев, что тут твориться! Как горит земля! Огненная волна шириной метров в сто! Стали пятиться. А куда им идти? На высоту. Тут был и смех, и грех. Танки у них были колёсные, на высоком ходу. Им такого подъёма не преодолеть с их высотой и смещённым центром тяжести. Они просто стали переворачиваться кверху брюхом. Но самое главное, по радио заорали на ломаном русском вперемешку с английским, мол, в бой брошены русские войска! И началось бегство. Мы тогда выжили, потеряли три машины вместе с экипажами. Четвёртая, слава Богу, уцелела! А ты говоришь, война!.. Жутко это. Очень жутко. Я за эту войну, за четыре года, что там провёл, потерял три личных экипажа, четыре раза горел. Из последнего боя меня вытащил раненный в ноги стрелок-радист. Все остальные погибли…».

Больше он никогда в жизни ничего не рассказывал. Только за два месяца до смерти попросил сжечь все фотографии, оставшиеся у него в альбоме и привезённые, как впрочем, и сделанные, тайно из далёкой корейской народной республики. Где был живой механик-водитель Лель (латыш по национальности), который не один раз спасал жизнь и ему, и всему экипажу. Была фотография того самого стрелка-радиста, который вытащил его из горящего танка (к великому своему стыду и сожалению не имени, ни тем более фамилии его я так и не узнал). И полковник Огневой, подаривший ему собственные часы после того знаменательного боя. Я и раньше видел эти фотографии, но никто мне не говорил, что это за люди? Почему они оказались в этом альбоме?! Фотографий никто, конечно, не сжёг. Он боялся, чтобы после смерти не навредить своим друзьям, которых больше никогда в жизни не видел, и даже не знал, живы ли они. Может и догадывался, что в том последнем для него бою, погиб механик Лель, и что полковник Огневой, прикрывая своей машиной и собой, позволил некоторым раненым выбраться из горящих машин, и не только самим спастись, но и вытащить живых друзей. Правда, их-то осталось в живых из всего полка только двое — он и стрелок радист!.. А корейские медали «За отвагу и мужество» я потерял ещё в глубоком младенчестве.

Поделиться с друзьями: